Заслуга в этом принадлежит целиком Пюс. У нее есть вкус, а я даю ей денег столько, сколько она пожелает. Пожалуй, я упрекнул бы ее в некотором снобизме. Она читает все издания типа "Плезир де Франс" и регулярно посещает чудаковатых парижских антикваров. Так что меня окружают довольно странные предметы, значение которых я еще не совсем уяснил. По правде говоря, Пюс так потрудилась, потому что ненавидит Дьепп, и старалась создать иллюзию, будто живет в парижской квартире.

В какой-нибудь книге при случае я обязательно обыграю нашу внутреннюю лестницу. Она ведет в спальни прямо из гостиной и выглядит точно так же, как лестницы, которые мастерят в театре для декораций к бульварным пьескам. В этих пьесах обязательно есть момент, когда героиня, совершив очередную глупость, спускается по лестнице, потряхивая светлой головкой. Совсем как это делает сейчас Пюс; я вижу меж столбиками перил подол ее пеньюара.

И не глядя на Пюс, я знаю, что она встряхивает волосами. Она не пропускает ни одного спектакля в Париже, где есть такая внутренняя лестница, и умеет прелестно копировать все движения этих самых героинь, которые совершают глупости, будучи всегда для нее образцом.

Мне вдруг делается не по себе - я пытаюсь вспомнить, закрыл ли сумочку Пюс после того, как только что рылся в ней. Склоняясь над рукописью, то есть над моими шестью строчками, бросаю взгляд на диван. Вижу сумочку. Она закрыта. В любом случае, глупо с моей стороны волноваться. Во-первых, муж, который роется в сумочке жены, непременно позаботится о том, чтобы по окончании операции эту сумку закрыть. И потом Пюс попросту решила бы, что сама забыла это сделать. Но на воре шапка горит.

Неожиданно отмечаю для себя, что время позднее: чуть больше половины двенадцатого. Когда-то в этот час моя жизнь только начиналась. Но с тех пор, как мы поселились в Дьеппе, в этом доме, который я получил в наследство от родителей, мы постепенно привыкли рано ложиться спать.

И давно стало привычным, что Пюс в этот час уже спит. Завтра утром она едет в Париж, а уж когда Пюс едет в Париж, она, намазав шею кремом, ложится в постель в пять часов вечера, чтобы как следует приготовиться к этому событию.

Спустившись с лестницы и не глядя в мою сторону, будто меня попросту нет, она идет прямо к дивану. Хватает сумочку, открывает, и мне кажется, что сумка сейчас взорвется у нее в руках, словно, сделав свое грязное дело, я начинил ее динамитом.

Но Пюс всего лишь достает пачку "Честерфилда" и зажигалку. Она закуривает, садится на диван, глубоко затягивается, долго выпускает дым и, наконец, устремляет взор на меня.

- Продвинулся немножко? - спрашивает Пюс.

Я всегда рассказывал ей о своей работе. Один из моментов, сблизивший нас в начале нашего знакомства, - моя жизнь писателя. Честно говоря, мне думается, что Пюс всегда меньше восторгалась моими книгами, чем состоянием моего духа, в котором я творил, отдавая должное подспудной и терпеливой работе моего не знающего покоя воображения.

Итак, ей прекрасно известно, что уже в течение недели моя работа над новым романом не двигается. Я не отвечаю на ее вопрос. И спрашиваю в свою очередь:

- Что случилось? Не спится?

- Как всегда, немножко волнуюсь перед отъездом, единственное, пожалуй, в чем я так и осталась ребенком.

Смотрю на нее. Думаю, что никогда еще она не казалась мне такой красивой, несмотря на лоснящиеся от крема лоб и щеки. Напрасно она ругает Дьепп - морской воздух подарил ей вторую юность, в тридцать один год ей не дашь больше двадцати.

Я женился на ней потому, что она была похожа на одну из героинь Жироду. Невысокого роста, при теперешней моде на короткие юбки, Пюс иногда и впрямь кажется маленькой девочкой. На ее лице блуждает постоянная улыбка, улыбка глаз, какая-то внутренняя улыбка, словно она улыбается чему-то, известному ей одной, и это делает ее как-то по-особому загадочной.

У нее примитивно белокурые волосы, примитивно голубые глаза. Она идет по жизни, сохраняя на лице выражение совершенной невинности, перед которым я останусь безоружным до последнего вздоха. Ибо в то же самое время прекрасно представляю, как она спокойно подсыпает мышьяк в мой кофе с молоком, следуя побуждениям типично женским, безотчетным и непреодолимым, которые мне не дано узнать, и сохраняя при этом свою неподражаемую улыбку.

- У тебя недовольный вид. Что, дело так и не движется? - возвращается Пюс к своему вопросу.

По правде говоря, она толком не знает, о чем я собрался писать. Я просто сказал ей на днях, что это будет история обманутого мужа, который однажды туманной ночью прибывает в Дьепп, чтобы застать врасплох любовников в отеле "Тупик".

- Я все думаю, не напрасно ли ты взялся за этот сюжет, - говорит она. - В сущности, эта история обманутого мужа - роман о ревности. Мужской ревности. Не так ли?

- Именно.

- Ну вот! Возможно, тебе нечего сказать о ревности.

- Ты ошибаешься, - говорю я, рисуя иероглифы на лежащем передо мной чистом листе бумаги, избегая смотреть на нее в упор. - Ревность - великая сила, внушенная страстью. Она является частью того, что можно было бы назвать арсеналом романиста. Ревность - важнейшая тема наряду с честолюбием, любовью, смертью.

- По существу, ревность для тебя - это как бы профессиональная обязанность.

- Скажем, упражнение стиля.

Она на мгновение задумывается, затем озабоченно произносит:

- Но как же быть с твоим упражнением, если я никогда не видела, чтобы ты ревновал.

Смеясь, встаю из-за стола. Это очень важно - смеяться, когда хочешь скрыть свои чувства. Смех - замечательная маска.

- Возможно, ты никогда и не видела, - говорю я небрежно, - но это совершенно не значит, что в душе я не умирал от ревности.

- Я в этом не убеждена, - говорит она со всей серьезностью. - Ревность всегда как-то проявляется. Злится, испускает вопли!… В этом ее слабость: она не в состоянии таиться.

- Есть ревнивцы, умеющие владеть собой, дорогая. Лучшие из них - самые опасные.

По- моему, мы вскользь коснулись личной темы, и я возвращаюсь к моему роману. Объясняю ей, что меня задерживает вовсе не описание ревности. Допуская, что сам я никогда не испытывал мук этой неблагодарной страсти, я видел достаточно ревнивцев вокруг. Романист владеет особым даром описывать со всеми нюансами и те чувства, которых никогда не испытал. Его воображение восполняет недостаток опыта, а умение наблюдать чужие страдания довершает дело