— Я не вижу их милостивыми и не вижу жестокими. Я вижу их такими, какие они на самом деле. Такие они на самом деле, и пусть такими остаются на веки вечные.
Картина сохла, ее покрыли лаком, сеньор Хулио Даше, известный французский багетчик, вставил ее в раму своей работы. Назначили день, когда портрет должен был предстать пред очи королевской семьи.
И вот Гойя в последний раз отправился в зал Ариадны, он прохаживался перед своим законченным произведением, ждал.
Двери распахнулись, их величества и их королевские высочества вошли в зал. Они возвращались с прогулки по дворцовым садам, очень просто одетые, не при всех орденах, и даже сопровождавший их Князь мира был чрезвычайно скромно одет. За ними следовала довольно многочисленная свита, в числе прочих и дон Мигель. Войдя, дон Карлос пошарил под кафтаном и жилетом, вытащил двое часов, сравнил их и заявил:
— Десять часов двадцать две минуты. Четырнадцатое июня, десять часов двадцать две минуты. Вы вовремя сдали картину, дон Франсиско.
Итак, Бурбоны опять стояли в зале, но стояли не в том порядке, как на портрете, а вперемежку — кто где, и живые Бурбоны рассматривали Бурбонов нарисованных, каждый рассматривал себя и каждый рассматривал всех. А за их спиной, на заднем плане — и в действительности, и на картине — стоял художник, который их так расставил и так изобразил.
Полотно сверкало и переливалось царственным блеском, а на полотне стояли они, изображенные во весь рост, больше того — во всей жизненной правде, больше того — изображенные так, что никто, кто видел их в жизни хотя бы один-единственный раз, хотя бы мимоходом, не мог не узнать их на портрете.
Они смотрели и молчали, несколько озадаченные; портрет был очень большой, никогда еще никого из них не писали на таком большом куске холста и в таком многолюдном сиятельном обществе.
Дородный дон Карлос стоял в центре и на картине, и в зале. Картина в целом ему нравилась, он сам себе нравился. Как замечательно написан его светло-коричневый парадный кафтан — чувствуется, что это бархат, и как точно переданы эфес шпаги, и орденские звезды, и орденские ленты, и сам он производит внушительное впечатление, стоит прочно, несокрушимо, сразу видно, какой он крепкий, несмотря на годы и подагру, — кровь с молоком. «Как скала, — думает он. — Yo el Rey de las Espanas y de Francia», — думает он. «Очень внушительный портрет». Он уже подыскивает, что бы такое приятное и шутливое сказать Гойе, но предпочитает подождать, пока выскажет свое мнение его супруга, донья Мария-Луиза. А она — стареющая, некрасивая, неразряженная Мария-Луиза — стоит рядом с мужем, любовником и детьми и не сводит пронзительных быстрых глаз со стареющей, некрасивой, разряженной Марии-Луизы на картине. Многое в этой нарисованной женщине многим, возможно, и не понравится, но ей она нравится, она одобряет эту женщину. У этой женщины некрасивое лицо, но оно незаурядно, оно притягивает, запоминается. Да, это она, Мария-Луиза Бурбонская, принцесса Пармская, королева всех испанских владений, королева обеих Индий, дочь великого герцога, супруга короля, мать будущих королей и королев, хотящая и могущая отвоевать у жизни то, что можно отвоевать, не знающая страха и раскаяния, и такой она останется, пока ее не вынесут в Эскуриал и не опустят в Пантеон королей. Если ей суждено умереть сегодня, она может сказать, что сделала из своей жизни то, что хотела сделать. А вокруг стоят ее дети. С любовью смотрит она на хорошенького маленького инфанта, которого королева на картине держит за руку, и на славненькую маленькую инфанту, которую она обнимает. У нее такие дети, как ей хотелось; дети живые, очень жизнеспособные, не только от этого глупого толстяка, который ей необходим, чтобы навсегда закрепить за собой и детьми подобающий ранг, но и от того, кто для нее желаннее всех; и если не рухнет весь мир, эти ее дети тоже займут европейские престолы. Да, это красивые, здоровые, умные дети, они унаследовали красивую наружность от ее любовника, а ум — от нее. Это хороший, правдивый портрет, не подслащенный, не прикрашенный, нет, портрет суровый и гордый. Досадно только, что Мануэль не попал вместе с ними на полотно.
Молчание длилось долго. Гойя уже начал беспокоиться. Сердито смотрел он на Мигеля. Неужели это он накликал беду своим мрачным брюзжанием? И Хосефа тоже высказывала сомнения. А что если их величества на самом деле найдут, что он изобразил их слишком уж неприглядными? Но ведь у него и в мыслях не было ничего непочтительного, наоборот, он даже чувствовал уважение к благодушному королю и известную симпатию к жадной до жизни женщине, в которой соединились и королева и маха. Он изобразил правду. До сих пор он всегда придерживался правды, и она, его правда, нравилась всем: и махам, и грандам, и даже инквизиции. А он-то рассчитывал, что портрет поможет ему стать первым королевским живописцем! Неужели же и на этот раз не выгорит? Пора бы, кажется, открыть рот этому дуралею и его потаскухе.
Но тут донья Мария-Луиза открыла рот.
— Очень хорошая работа, дон Франсиско, — сказала она. — Это верный, правдивый портрет, по нему будущие поколения могут судить, каковы мы, Бурбоны.
И дон Карлос сейчас же шумно выразил свое одобрение:
— Прекрасный портрет. Как раз такой семейный портрет, как мы желали. В общем, каких он размеров: какой высоты и ширины?
Гойя сообщил требуемые сведения:
— Два метра восемьдесят сантиметров в высоту и три метра тридцать шесть сантиметров в ширину.
— Во всех смыслах внушительный портрет, — заявил удовлетворенный дон Карлос и с лукавой улыбкой прибавил, словно дон Франсиско был одним из его двенадцати первых грандов: — Cubrios — покройтесь, Гойя.
Теперь все бросились поздравлять Франсиско. Дон Мигель, необычно взволнованный, крепко пожал ему руку. Он со страхом ждал, что скажет король. И был искренне рад, когда все, несмотря на его опасения, обошлось так благополучно, да и теория его подтвердилась: чему удивляться, что королю-варвару нравится варварское произведение.
Князь мира меж тем шептал что-то на ухо королю.
— Слегка намекнуть, конечно, можно, — ответил король во всеуслышание и весело, добродушно улыбаясь, обратился к Гойе: — Вас ждет, мой милый, приятный сюрприз, о котором вы узнаете через два-три дня.
А Мануэль подтвердил:
— Да, Франчо, теперь мы своего добились.
Со смерти шурина Франсиско Гойя страстно ждал, что его пожалуют должностью первого королевского живописца; это означало бы официальное признание, тогда бы его ранг соответствовал его таланту. Две минуты тому назад он еще сомневался. И вот его желание сбывается. Больше ему нечего было желать. Он чувствовал уверенность в своих силах, в своем росте, в свершении своих желаний — портрет ему удался. Это признал Агустин, признали знатоки, признали и сильные мира сего при всей своей ограниченности. Признают и французы, и даже немцы. И последующие поколения. Всеобщий язык.
Молодой Кинтана нашел нужное слово. Сегодня он наслаждается успехом, а завтра будет наслаждаться чудесной возлюбленной.
Он вернулся в Мадрид. Стал готовиться к путешествию в Андалусию.
Пока он работал над «Семьей Карлоса», он почти не вспоминал Каэтану, но теперь томился тоской, горел нетерпением. Он не мог работать, ему был противен самый запах красок, самый вид холста. Но он не решался покинуть Мадрид, пока у него не будет в руках указ о назначении. Ему надо было собственными глазами увидеть этот указ написанным и скрепленным печатью. От посула до выполнения еще очень далеко, и он боялся злых духов, вечно подстерегающих человека. Поэтому, дабы не навлечь на себя злых духов, он никому не сказал об обещании короля — ни Агустину, ни Хосефе. Он томился ожиданием и не решался уехать.
Его посетил королевский казначей дон Родриго Солер.
— Относительно гонорара, дон Франсиско, — сказал он, — мы с вами, вероятно, спорить не будем: за шесть высокопоставленных голов вы получите по 2000 реалов с головы, а за пять — по 1000 реалов. Как видите, я считаю и голову его высочества наследного принца, находящегося еще в младенческом возрасте. С другой стороны, вы, вероятно, согласитесь, что головы № 12 и № 13 — головы отсутствующих инфант — не будут оплачены. Точно так же входит в расчет и голова № 14 — ваша голова.