Гойя, не отрываясь, смотрел на руки донья Марии-Луизы, перебиравшей его офорты, на эти мясистые, алчные руки, которые он так часто писал. Он видел пальцы, унизанные перстнями, и среди них любимый перстень Каэтаны. Сколько раз видел он, трогал, писал этот старинный, необычный вычурный перстень, который иногда бывал ему неприятен, а иногда очень мил. Когда он заметил перстень на этой руке, в нем поднялась жгучая горечь. Правильно он поступил, запечатлев в «Капричос» похотливое, распутное уродство королевы; она это заслужила хотя бы своей подлостью по отношению к Каэтане.
Лицо рассматривавшей офорты и молчавшей королевы было сурово, сосредоточенно, невозмутимо. И вдруг Гойей с новой силой овладел страх. Ужасающе ясно осознал он всю чудовищную дерзость своего «подарка». Он поступил как дурак, не послушавшись Лусии и оставив в папке рисунок «До самой смерти». Королева, несомненно, узнает себя. Несомненно, узнает Каэтану. И, несомненно, поймет, что он этими офортами продолжает борьбу ее мертвой, ненавистной неприятельницы.
Вот настало самое страшное. Стареющая разряженная Мария-Луиза рассматривала наряжающуюся, похожую на сморчок дряхлую старуху.
Сама она ничуть не тощая, скорее полная и, по меньшей мере, вдвое моложе этой дряхлой карги. Она не верила своим глазам и все-таки сразу поняла: глупая старая мартышка на рисунке — это она. У нее перехватило дыхание от обиды, самой жестокой из всех многочисленных обид, какие ей наносили в жизни. Тупо уставилась она на номер листа: 55 «Cincuenta cinco», «cinquante cinq», — бессознательно твердила она про себя. Вот перед ней стоит этот человек, это мужицкое отродье, дерьмо, ничтожество, она возвысила его, сделала первым живописцем, а он в присутствии ее супруга, католического монарха, в присутствии ее друзей и недругов сует ей под нос этот мерзкий, предательский листок. А Мануэль со своей Пепой и все остальные смотрят и злорадствуют. Неужели же у самой гордой из королев нет никакой власти, оттого что ей перевалило за сорок и она некрасива?
Чтобы не потерять самообладания, она перечитывала и повторяла про себя: «Hasta la muerte, cincuenta cinco, cinquante cinq».
Ей припомнились все портреты, какие этот же Гойя писал с нее. Там он тоже не делал ее красивой, но показывал ее силу и достоинство. Она — хищная птица, пусть некрасивая, зато с зорким взглядом и цепкими когтями, из тех, что высоко летают, безошибочно высматривают добычу и хватают наверняка. А на листе за номером 55 этот человек утаил все, что в ней хорошо, и показал только уродство, но не гордость, не силу.
На сотую долю секунды в ней взмыло яростное желание стереть наглеца в порошок. Для этого ей не понадобится даже пальцем пошевелить. Достаточно под любым предлогом отклонить «подарок», остальное довершит инквизиция. Но она понимала, что все кругом нетерпеливо ждут, как она поступит. Чтобы над ней долгие годы не смеялись исподтишка, она должна отразить эту мужицкую наглость невозмутимым спокойствием, ироническим презрением.
Она молчала и рассматривала офорты. Мануэль и Пепа ждали с возрастающей тревогой. Неужели шутка зашла слишком далеко? А у самого Гойи сдавило горло от страха, нахлынувшего с удесятеренной силой.
Наконец Мария-Луиза заговорила с обычной приветливой улыбкой, обнажавшей бриллиантовые зубы, она лукаво погрозила пальцем:
— Ну и удружили же вы, дорогой Франсиско, матушке герцогине Осунской. Не поблагодарит она вас за эту мерзкую старуху перед зеркалом.
И Гойе, и Мануэлю, и Пепе было ясно: эта женщина поняла, что «До самой смерти» относится к ней. Но она устояла, она не дрогнула. Ее ничем не проймешь.
Мария-Луиза еще раз бегло перелистала Капричос. Положила их обратно в папку.
— Хорошие рисунки! — заявила она. — Дерзкие, дикие и хорошие. Возможно, что некоторые наши гранды рассердятся. Но у нас в Парме была поговорка «Дурак тот, кто, глядясь в зеркало, его клянет».
— Наша Испания, — продолжала она без пафоса, но не без достоинства, — древняя страна, но назло кое-кому из соседей она еще полна жизни. Испания способна стерпеть горькую истину, особенно когда она преподнесена искусно и остро. Однако же на будущее вам следует быть поосмотрительнее, дон Франсиско. Не всегда страной правит разум, и может настать день, когда вы, сеньор, окажетесь во власти глупцов.
Пальцем, на котором был надет перстень Каэтаны, она указала на «Капричос» уже как на свою собственность.
— Мы принимаем ваш дар, дон Франсиско, и позаботимся о том, чтобы рисунки ваши нашли широкое распространение как у нас в королевстве, так и за его пределами, — заявила она.
Дон Карлос спустился с трона, похлопал Франсиско по спине и очень громко сказал глухому, как говорят ребенку:
— Отличные у вас карикатуры. Нам они очень понравились. Muchas gracias.
А Мария-Луиза продолжала:
— Кстати, мы намерены предоставить вашему сыну трехгодичную стипендию для длительного путешествия — пусть наберется ума-разума. Мне хотелось самой сообщить вам об этом. Ваш сын — красивый юноша? Или он похож на вас, Гойя? Пришлите-ка его до моего отъезда за границу! И постарайтесь получше все устроить в Барселоне. Мы заранее радуемся этим праздничным дням, высокоторжественным для наших детей и для нашего королевства.
Их величества удалились.
Гойя, Мануэль и Пепа были счастливы, что все обошлось как нельзя лучше. Однако у них было такое чувство, будто не они посмеялись над королевой, а она — над ними.
Мария-Луиза направилась в свою туалетную комнату, а папку с «Капричос» приказала нести за собой. Дамы королевы бросились ее переодевать. Но едва с нее сняли парадную робу, как она подала знак, чтобы ее оставили одну.
Ее туалетный стол, из наследства Марии-Антуанетты, был тонкой работы, очень ценный и вычурный. На нем стояли разные изящные вещицы и вещички, коробочки и шкатулочки, склянки и флаконы, помада, пудра и румяна всех родов, духи Франжипан и Санпарейль, пачули, амбра, розовая вода, а также другие редкостные эссенции, изготовленные врачами и мастерами косметики. Нетерпеливым жестом отодвинула Мария-Луиза весь этот хлам и положила перед собой «Капричос».
На драгоценном столе казненной Марии-Антуанетты, посреди предметов суетной и распутной роскоши, лежали дерзкие, острые, бунтарские рисунки. Марии-Луизе хотелось одной, без помех, рассмотреть их.
Разумеется, Гойя преподнес ей офорты вовсе не для того, чтобы ее оскорбить, а чтобы оградить себя от Великого инквизитора. Таким образом, Рейносо, сам того не ведая, помог ей совершить выгодную сделку. «Капричос» смелы и пикантны. Они щекочут нервы, им обеспечен спрос. Мануэль толковал ей, что из них можно выжать не менее миллиона. Поделом этому мазиле, что миллион заработает не он, а она, Мария-Луиза.
Она взглянула на последний лист, на улепетывающую в страхе нечисть в образе монахов и грандов. «Ya es hora — пробил час», стояло под ним. И вдруг смысл этого наглого, крамольного рисунка до конца открылся ей. Ее даже в жар бросило. Неужели он и в самом деле это думает? Так нет же, он ошибается, этот вышедший из подонков господин придворный живописец. Час еще не пробил. И не скоро пробьет. И она, Мария-Луиза, не собирается удирать. До самой смерти.
Вот она снова открыла лист «До самой смерти». Мерзкая, гнусная картина. И до чего же пошлая, сотни раз перепетая на все лады тема — осмеяние стареющей кокетки. Такая дешевка не пристала художнику с именем.
Но как ни бедна идея рисунка, сам по себе он хорош. В этой старухе, жадно глядящейся в зеркало, нет назойливой морали, нет и пустой издевки, а есть бесстрастная, печальная, простая и голая правда.