– Добрались они до тебя, Ланна! – горько сказал Аркадий. – И я не смог защитить! Все твое жизненное время высосали. Нет тебя больше, Ланна!

Что-то дрогнуло в неподвижной мордочке крохотного старца: он раскрыл глубоко запавшие глаза, медленно скосил их на Салану, так же медленно обратил на Аркадия. В глазах не было ни мысли, ни чувства, они были безучастны к окружающему, они, отрешенные, уже ничего не выражали. Но Ланна три раза – все медленней, все с большим усилием – переводил взгляд с Аркадия на Салану. И Аркадий понял, что хотел передать этим последним в своей жизни движением уже потерявший способность генерировать свои мысли дилон.

– Да! – сказал Аркадий. – Я не покину Салану. Либо сам с ней погибну в этом проклятом лесу, как погиб ты, либо выберемся оба.

Он говорил с Ланной, как с мертвым. Он знал, что Ланна уже не может слышать. На груди недвижимого Ланны тихо плакала его подруга. Аркадий лег рядом с ним, вытянул ноги, закрыл глаза. Позади, уже ощутимо ниже зенита, две недобрые звезды, Голубая и Белая, очень медленно – им некуда было торопиться, они пребывали в вечности – преследовали одна другую. Аркадий набирался сил. Силы возвращались медленно, но он уже ощущал их слабый прилив.

Почувствовав, что сможет устоять на ногах, Аркадий поднялся, положил Салану в сторонке на обезображенный правый бок, чтобы она могла видеть умершего друга, и стал собирать камни. Он клал их вокруг мертвого тела и на него, пока не возник холмик. Потом подошел к Салане и наклонился над ней.

Она глядела на него здоровым левым глазом и что-то почти неслышно визжала. Аркадий услышал в ее тихом визге такую мольбу, увидел в ее незамутненном глазе такой страх и такую надежду одновременно, что его волной охватило еще не испытанное чувство – горячая нежность к слабому существу, молящему о помощи.

– Деточка, я не покину тебя, – сказал он. – Правда, ты не понимаешь моих слов. Но это неважно. Я без тебя не уйду. Сейчас я подниму тебя и крепко обниму, а ты тоже крепко обними меня, и мы пойдем вместе. До полного спасения вместе! Верь в это так же, как я сам в это верю. Нет – не верю, Салана, ибо верят в то, чего не знают, – а я знаю, я твердо знаю – скорей умру, чем оставлю тебя!

Она вслушивалась в его слова, они как-то доходили и успокаивали. В здоровом глазу пропал страх. Он поднял ее, обнял обеими руками, она обхватила левой рукой шею, уткнулась правой щекой в плечо. Он чувствовал, как расслабилось ее тело: она доверилась его воле – маленькое создание покоилось на груди защитника.

Он еще раз оглянулся по сторонам. Позади сияли два зловещих солнца и чернел погибший лес – опасный лес, еще не ушедший во вневременность и в последней судороге существования пытающийся оживить себя крохами чужого жизненного времени. Впереди проглядывались разбросанные стволы бывших деревьев – их теперь можно было не опасаться. Он шел к ним, осторожно переставляя ноги, чтобы не наткнуться на бугорок или яму.

Отчетливое сознание еще не вернулось. Глаза порой затягивало туманом. Мысли не вспыхивали, а медленно вырисовывались: он не постигал уже родившуюся мысль обычным мгновенным знанием, а как бы всматривался со стороны в какие-то возникавшие в сознании надписи, и лишь после этого они становились ясными. И ноги потеряли устойчивость, он не был уверен в их крепости. Ему все казалось, что если он сильно топнет ногой, то она согнется, как резиновая, или переломится, как высохшая тростинка. Надо было проверить, так ли это это – без проверки он не мог доверять ногам долго нести его с Саланой. Но он не смел рисковать такой опасной проверкой, она могла стать роковой.

Смутно соображая, что страшно не только ему, но и Салане, он заговорил вслух. Она не могла понять его слов, да это было и лучше: он говорил о том, что ей не нужно было знать, о том, что могло ее скорей огорчить, чем успокоить. Но она успокаивалась от его голоса – он старался, чтобы в голосе звучала ласка и доброта.

– Бедная моя девочка, теперь я понимаю, отчего погиб твой друг, – говорил он, медленно передвигаясь. – Мне он сказал: «Она будет жить, пока я живу». Я тогда не понял. Вот, думал я, выспренность, человеческие словесные фиоритуры, а не глубокое рассуждение дилона. Вот так я думал – поверхностно – ты права, но не от пренебрежения к нему, он ведь – ты знаешь – достоин восхищения. «Я такой», – как любил говорить о себе наш добрый Асмодей; он тоже погиб, хороший был парень, настоящий человек, хотя и не человек. Я о Ланне, я о твоем друге – ты не сердись, от меня ускользает мысль, я ловлю ее. Ланна погиб от любви к тебе, и это такая прекрасная смерть, девочка!.. Он нес тебя и вливал в тебя свое собственное жизненное время, он не давал тебе состариться, как ты уже начала, ты даже помолодела постаревшей половиной, а другой, юной, так молода, так прекрасно молода, что мне хочется плакать: ну почему свалилась на тебя эта чудовищная хворь раздвоения – разрыв связи времен в едином теле. Он отдавал тебе свое живое время, а сам старел, нес тебя и непрерывно старел. Вот так он любил тебя, девочка, так чудесно, так скорбно тебя любил. А я не смогу передать тебе свое жизненное время – я человек, Салана, люди живут много меньше дилонов, но не в этом дело. Я отдал бы тебе свое маленькое время, если бы оно могло влиться в тебя, но я не знаю, как это сделать. Вы умеете не только открывать, но и опровергать законы природы, а я не научен – прости меня за это. Вот мы идем и идем, а Ланны нет, а без Ланны вдруг опять ускорится твое постарение, что нам делать тогда? Я же не умею, как он, а мы идем и идем, и я так боюсь за тебя, бедная моя девочка!..

Аркадий помолчал и снова заговорил:

– Итак, я о Ланне, о моем добром друге Ланне, о твоем друге Ланне… Он умер, ты видела, как он умирал, ты плакала на его груди. Он упал под тем деревом уже постаревший, а я не защитил его – я не знал, что моего хрономоторчика не хватит на троих; тебя защитил, а его не сумел, вот так это получилось. И проклятый вампир высосал из него остатки его физического времени, которое он предназначал для тебя, для тебя одной, Салана. Боже мой, как он внезапно одряхлел, каким стал древним стариком, я не узнал его, но ты плакала на его груди, он, уже не знакомый для меня, оставался для тебя все тем же близким, самым дорогим, – и это так печально и хорошо, что ты не отшатнулась от страшно преображенного старика, что ты плакала о нем на его груди… И мы идем, Салана, мы идем, только не знаю куда – к спасению или к гибели.