Александр Владимирович действительно плюнул, опять отошёл к окну, отколупнул кусочек окаменелой замазки и бросил об пол.
– Значит, ничего этого не было, Саша, – никакого подполья, никаких листовок? – спросила Анастасия Германовна, как будто с разочарованием.
– Да это же чистый анекдот! – брезгливо махнул он рукой.
– Тогда и отнесись ко всему как к анекдоту, – сказала она, светло и невинно оглядывая все общество.
– Да, но ведь только вы вот тут вчетвером знаете, что это анекдот! – крикнул Пастухов, круто отворачиваясь от окна. – Ведь в газете не напечатано, что это анекдот! Ведь кто прочитает, сочтёт все за правду!
– А пусть сочтёт за правду, – ещё невиннее, на самой тихой нотке утешила Анастасия Германовна, – разве это тебе повредит?
– Ты не понимаешь. Если потом станет известно, что это вымысел, то все решат, что я забежал, что я заискиваю, подстраиваю, что просто вру! Посмотри, как на меня глядят мои же друзья. Ну, взгляни ты на Арсения Романовича! На Егора, который ведь тоже меня заподозрил черт знает в чём!
– Ни в чём не заподозрил. Ты, видно, и меня забыл, если допускаешь, что я о тебе плохо думаю, – вдруг горько сказал Цветухин.
От этой неожиданной перемены тона словно дохнуло отрезвлением. Пастухов сел за стол, воткнул в рот кончик вобловой ленточки и начал медленно вбирать её губами, как сытый конь – клочок сена. Помолчав, он как-то неловко засмеялся.
– Что вы притихли, Арсений Романыч?
Дорогомилов встрепенулся, нервно огладил бороду, будто готовясь к основательной речи, но ответил кратко и останавливаясь не там, где надо.
– Действительно, как-то сложилось… в смысле затруднительности… не совсем…
Он покашлял и, видимо, решил опять смолкнуть.
– Затруднительно меня понять? – спросил Пастухов.
– Нет, с этой газетной историей… В том смысле, что вам не совсем удобно, что публика будет заблуждаться… насчёт особых заслуг. Которые, конечно, были… заслуги… однако…
Он конфузился, обходя мешавшую ему неприятную мысль. Анастасия Германовна поспешила на подмогу со своей примиряющей затруднения улыбкой:
– А зачем непременно нужно, чтобы у каждого были какие-то особые заслуги? Мы ведь не требуем от путейца, чтобы он имел дополнительные заслуги сверх путейских? Он может не иметь и путейских. Довольно, что он просто путеец.
– Я понял – Александра Владимировича беспокоит, что заслуги приписаны не по адресу, – почти сурово отозвался Дорогомилов и, очень заметно бледнея, прямо поглядел в лицо Пастухова. – Я даже понял так, что вам неприятна не столько фальшь газетной заметки, а то, что вы прослывёте сторонником революции. Что ваше имя связывают с революцией.
Александр Владимирович длительно помигал, как бы налаживая встречный взгляд на Дорогомилова, но отвёл глаза и вопрошающе остановил их на жене. Потом произнёс тихо:
– Видишь, Ася, я прав: мне угрожает общее презрение.
Аночка, все время сидевшая неподвижно, согнулась и, облокачиваясь на колено, заслонила лицо рукой.
– На такого субъекта, как я, даже неприятно смотреть, – чуть двигая губами, продолжал Пастухов. – Вон юная совесть меня уже не переносит.
– Нет, нет! – перебила Аночка, быстро распрямляясь. – Вы не обращайте внимания. Я просто своим мыслям…
– У Аночки дома… – начал было Цветухин, но она, с оттенком строгости, не дала ему договорить:
– Мне, впрочем, жалко, что Егор Павлович затеял странный разговор. Как будто он в чём-то особенно прав. А ведь Александр Владимирович, по-моему, вовсе не должен отвечать за недоразумение. Если это недоразумение. Это недоразумение, Александр Владимирович? – спросила она как-то вызывающе серьёзно.
Он секунду смотрел на неё молча, будто не веря, что эта девочка могла задать столь дерзкий вопрос.
– Да, – ответил он вразумительно жёстко.
Но, тут же повеселев, он толкнул локтем Егора Павловича и сказал отчётливым шёпотом, чтобы все слышали:
– Ага! Золотой башмачок притопнул!
– Вы меня не поймите, что я осуждаю, – опять на свой лад законфузился Арсений Романович.
– Я-то уж никак не хотел тебя обидеть, Александр, – сказал Цветухин.
– Слава богу! Вы всех растопили, Аночка, – с облегчением вздохнула Анастасия Германовна. – Вернитесь-ка, дорогие друзья, к воспетому вами первобытному пойлу.
И она взяла бутылку своим немного кокетливым и обаятельным жестом мягкой руки.
– Что ж, – сказал Пастухов, закусывая воблой, – обижаться было бы смешно. Этакое квипрокво могло ведь случиться и с тобой, Егор. Без меня меня женили. И тоже пришлось бы доказывать, что ты не революционер.
– И не подумал бы! – радостно воскликнул Цветухин.
– А что? Ты – большевик? – словно мимоходом спросил Пастухов.
– Нет. Но согласен большевичить.
– В своём театре?
– Театра у меня пока нет. Но будет. Я очень хочу говорить с тобой насчёт своих планов. Именно с тобой. И чтобы ты обязательно принял участие.
– Это в чём же?
– У меня есть кружок. Ну, назови его студией. Два-три актёра, но больше всего молодёжь. Кое-кто играл в школьных спектаклях, а большинство ещё не видело рампы. Если б ты знал, что за прелесть! Какая жажда работать, а главное – какая вера! Мы много толкуем между собой о том, каким теперь будет театр. Революционный театр, и прежде всего, конечно, наш театр. Если бы ты, Александр, послушал!
– Слушаю, – мельком заметил Пастухов.
– Я – что! Ты должен послушать мою молодёжь!
– Дети останутся детьми. Но ты-то не ребёнок? Мне интересно, что, собственно, хочешь ты?
– Понимаешь, в широком смысле это пока ещё искания, даже мечта. Но мы хотим сделать первый шаг к мечте. Мы думаем, это будет театр, который прежде всего может играть во всякой обстановке. Чтобы его можно было передвигать на руках, если нет лошади. Чтобы актёры чувствовали себя, как на сцене, в любой точке земли.
– Земли и неба, – добавил Пастухов.
– Да, это будет небом. Небом актёра и зрителя. Да, и зрителя. Он будет встречать нас там, где никогда не думал встретить. У себя за работой. У себя дома. В деревне. На полях. На ярмарке. На городской площади. На войне, если идёт война. За отдыхом, если воцарился мир. Словом… Словом, – произнёс Егор Павлович и замолк. Растопыренными пальцами он прочесал свою тёмную шевелюру и так оставил на затылке согнутую в ладони вескую руку. Волосы его уже густо переплела седина, и Пастухов приметил, что голова стала лиловатой.
С того момента, как Егор Павлович заговорил о театре, в тоне его без следа пропала колючая шершавость, явно стеснявшая его самого. Посадка его стала свободной, он весь облегчился и вырос. Аночка следила за ним увлечённо, но требовательным и своевольным взглядом, который будто говорил: смелее, ну, ещё смелее! Дорогомилов смотрел, как глядят из рядов на сцену, когда впереди сидит чересчур высокий человек: он вытянулся вбок и запрокинул голову, так что борода вздёрнулась каким-то оборонительным заслоном. Анастасия Германовна приоткрыла красочный свой рот. Все были заняты Цветухиным. Его голос, его речь словно отодвинули Пастухова в сторонку. Пауза длилась что-то очень долго.
– Словом, – повторил Егор Павлович заворожённо и певуче, – наше искусство проникнет в самую жизнь зрителя, а зритель сольётся с нашим искусством. Он будет вмешиваться в него и в конце концов его создавать.
Пастухов неслышно засмеялся.
– Побереги себя на будущее. За вход в твой театр пока никто не заплатит. Лучше скажи, что вы собираетесь играть?
– Мы начали с Шиллера. Ты увидишь, что это такое!
– «Коварство», разумеется?
– Да.
Пастухов быстро глянул на Аночку.
– И вы, конечно, Луиза?
Она вспыхнула и спросила по-детски изумлённо:
– Как вы угадали?!
– Да, да, – с улыбкой покачал он головой, – это было очень, очень трудно.
Прихватив зубами кончик большого пальца, он покосился на Цветухина.
– Но ещё труднее угадать, кто будет Фердинандом.
– Да, – вызывающе сказал Егор Павлович, – Фердинанда сыграю я.