Изменить стиль страницы

Нет, насчёт выселения не было никаких новостей, жалоба Арсения Романовича ещё не рассматривалась, а военные власти ничего о себе не давали знать.

– Пока живём, живём! – бодренько сказал Дорогомилов. – Но есть одна новость.

Он извлёк из бокового кармана и распахнул газету.

– О вас, – произнёс он уважительно.

– Ах да, – быстро ответил Пастухов, – читал.

– Читали? Я тоже прочитал и очень, очень рад!

– Рады?

– Ведь сами вы не сказали бы, что вы не только слуга Мельпомены, но и слуга народа?!

– Ну, знаете, – как бы отклонил незаслуженную честь Пастухов.

– Я только подумал – по какому же вы делу привлекались? По времени получается – по рагозинскому. Не по рагозинскому?

– Некоторым образом, если угодно, – без охоты сказал Пастухов, отходя к окну. – Бросьте вы об этом!

– Я понимаю, хорошо понимаю! – воскликнул Арсений Романович, сделав шаг вперёд и сразу же отступив в застенчивой нерешительности. – Эта заметка, как бы сказать, ранит вашу скромность, да? Извините меня, это так понятно, что ведь нельзя же человеку о самом себе так вот и заявить, что я, мол, страдал за народ и имею, что ли, заслуги перед революцией. И даже, может быть, неприятно, если другой кто-нибудь возьмёт и заявит – смотрите, мол, вот он, в своём роде, исторический деятель. Ну, и вообще такого типа. Я бы тоже ни за что не проронил бы о себе ни слова, если бы и сделал что-нибудь в прошлом для успеха движения…

– Ну, если бы сделали, то почему же? – убеждённо вставил Пастухов.

– Нет, нет, нет! Что вы! – совсем в испуге взмахнул руками Арсений Романович. – Нет! Я почему взволновался? Я как прочитал, так невольно подумал, что неужели вы тоже… то есть неужели вы участвовали в рагозинском деле? И мне, знаете, пришла идея… или, как бы сказать, я перенёсся в ваше положение и решил, что вам, наверно, очень было бы интересно узнать, как это тогда все происходило…

– Что происходило?

– То есть нет, нет! Может быть, вы стояли гораздо ближе… и даже наверно, наверно стояли так близко, что вам все отлично в самых мелочах известно!..

– Что известно?

Дорогомилов, переплетя пальцы, теребил руки, прижимая их к груди, розовые, стариковские румянцы выступили над путаной седой бахромой его бороды, он приподымался на носках, словно стараясь куда-то заглянуть, и Пастухов смотрел на него уже с той жадностью, которая обычно возникала, когда он чего-нибудь вовсе не мог понять.

– Я подумал, что если вы причастны к этому делу, то всё-таки мне, как вашему знакомому, следовало бы, может быть, сказать, что собственно известно лично мне…

– Арсений Романыч! Ну говорите же, ради создателя!

– Нет, нет! Вы только не заключайте, пожалуйста, и я даже буду вас просить дать мне слово, что вы не поймёте так, будто я хочу как-нибудь фигурировать или создать впечатление, будто я тоже какой-нибудь революционер, стать как бы в один ряд с вами, Александр Владимирович, – нет, нет! Я просто никому об этом…

– Арсений Романыч!

– Ну, так пожалуйста, пожалуйста!

Дорогомилов расцепил пальцы, сложил аккуратно на столе газету, чиркнув ногтями по её складкам, и, приведя себя в спокойствие, сказал тихо:

– Вам, вероятно, будет интересно узнать, что Пётр Петрович Рагозин, когда его разыскивало в тысяча девятьсот десятом году охранное отделение, никуда не уезжал из Саратова и находился…

Арсений Романович вздохнул глубже и слегка поднял дрожавшую руку, показывая на боковую узенькую дверь.

– …вот здесь.

– У вас?

– Вот в этой самой библиотечной комнатке.

– Значит, вы… – сказал Пастухов, но Дорогомилов не дал ему договорить.

– Я прошу – поймите меня: я не о себе хочу, а только о Петре Петровиче. Он не потому у меня очутился, что я принимал какое-нибудь участие в его деле, как, допустим, вы, а совсем па-оборот – потому что я никакого, ну просто-таки никакого отношения ко всему этому не имел. А когда подпольному комитету партии стало известно, что готовятся повальные аресты, тогда один мой старый знакомый, который в комитете работал, пришёл ко мне и сказал, что надо укрыть одного хорошего человека и что моя квартира вполне для этого безопасна, потому что все меня считают (тут Арсений Романович улыбнулся детской и в то же время хитроватой улыбкой и затем дохнул с открытой душой)… ну, что говорить, считают вроде как за городского дурачка. Это он мне прямо не выговорил, но я понял и согласился, нечего греха таить, согласился, потому что ведь это, ей-богу, так. И потом ко мне хороший человек явился, и я его вот тут вот…

Дорогомилов подбежал к библиотеке, рассёк рукой воздух между полок, отпорхнул назад, к старому дивану с жёлтым исцарапанным кожаным сиденьем, и, прижав к нему обе ладони, закончил с проникновением:

– Вот на этом диванчике, там, за полками, Петра Петровича я тогда и водворил.

Арсений Романович принял вид несколько церемониальный, откинув волосы, одёрнув сюртук и ожидая, что скажет Пастухов.

Александр Владимирович зашёл в библиотечную комнатку, постоял перед полками, медленно вернулся, сел на диван, легко оглаживая прохладную полировку спинки, потом достал портсигар и стал разминать папиросу.

– И долго он у вас там за полками сидел?

– Двадцать семь дней! – не задумываясь, дополнил Дорогомилов.

– Не выходя?

– Не выходя.

– Но как же он…

– Все, всё, что ему было нужно, я доставлял…

– Но что же он всё-таки целый месяц делал?

– Читал.

– Читал?

– Да. Вот извольте – что это? Соловьёв? Читал и Соловьёва. И даже на многих книгах оставил заметочки карандашом.

Дорогомилов схватил со стола книгу и поспешно залистал страницы.

– Вот, вот, к примеру…

Пастухов увидел на полях малоразборчивую резкую надпись поперёк отчёркнутых строчек и прибежал взглядом отмеченное место. Это была грамота Пугачёва, где он, милостью своей императорской личины, жаловал всех своих приверженцев «…рекою и землёю, травами и морями, и денежным жалованьем, и провиантом, и свинцом, и порохом, и вечною вольностью…».

– Вы можете разобрать, что тут написано?

– Могу, – сказал Дорогомилов и прочёл: – «Так будет».

– Это написал Рагозин?

– Да, это написал Пётр Петрович.

Пастухов поднялся, окученный клубами папиросного дыма, долго стоял, вызывая неподвижностью своей молчаливое и почтительное ожидание у Арсения Романовича.

– Что же – преемственность?

– В каком отношении? – не понял Дорогомилов.

– Я до вашего прихода, читая о Пугачёве, думал о происходящем нынче там, за Волгой, на Дону, по всей России. Порох, заложенный тогда, горит сейчас. Правнуки казацкой вольницы скачут по степям.

– И да и нет! – торопясь, сказал Дорогомилов. – Народный суд, который тогда был силою прерван и который после того сколько раз зачинался опять и сколько раз опять прерывался, он сейчас продолжается, это так. Но цель-то ведь не только суд и кара, правда? Цель-то ведь – устройство иного общества, ведь верно?

– Но вы видите: Рагозин приложил собственную руку под обещанием Пугачёва, а?

– Под мечтой его, под благодетельной мечтой! Не под казацкой вольницей! Под будущим приложил свою руку, которое таилось в пугачёвском обете, а не под прошлым.

– А не кажется вам, дорогой Арсений Романович, что народ безудержностью своего суда, разгулом страсти своей, крепче укоренит то прошлое, которое сейчас корчует?

– Никогда, Александр Владимирович, никогда, говорю я, ибо он, корчуя, насаждает!

– Хотел бы я думать так, как вы! Но разве не смоет этот карающий поток слабенькие саженцы, которые мы едва видим в его водовороте?

– Слабенькие? Вы называете их слабенькими? Да самый поток-то извергнут одним таким ростком – великой идеей насаждения государства на совершенно народной основе. Поток-то этот всеразрушающий новым государством и направляется! Этим слабеньким, как вы говорите, саженцем!

– Однако не слышно ли слепой стихии в нашем окраинном свисте и топоте конниц?