– Значит, никаких заслуг перед этой самой юстицией у вас не имелось?
– Заслуг? Скорее наоборот, – немного пожал плечами Ознобишин. – Скорее уж неудовольствие мог я вызывать до революции, что, собственно, революция и отметила назначением, за которое я почему-то сейчас должен страдать.
– А! Вас революция отметила, так-так, – усмехнулся Рагозин, – вон какой поворот…
– Нет, не поворот, а я хочу только сказать, что движения по службе до революции у меня не было, что я не располагал начальство к доверию.
– А, собственно, что у вас такое было? – чуть-чуть раздражённо спросил Рагозин. – Вот вы все говорите – недоверие, недоверие. Почему вам, собственно, могли не доверять? За что?
– Это я могу только догадываться, предполагать, – ответил Ознобишин в добродушно-вкрадчивом тоне, как близкому человеку. – Скорее всего, за моё неодобрение репрессий, за недостаточную радивость к политическим делам. На меня, конечно, ничего серьёзного не возлагали, так себе – кое-что подготовить, подобрать материалы. Но я старался, в меру маленьких своих возможностей, облегчать нелёгкую участь людей, которых преследовал царский закон за убеждения. Революционеров даже, если случалось.
– Вон как, – легонько мотнул головой Рагозин. – Может, приведёте какой пример?
– Например, в рагозинском деле, очень у нас нашумевшем, – сказал Ознобишин.
– Это что за… рагозинское дело такое? – спросил Рагозин, помолчав.
– Дело о тайной подпольной типографии, которую держал я погребе революционер Рагозин. Очень много людей было замешано, дело тянулось долго, но Рагозина так и не разыскали. Бежал.
– Он что, этот Рагозин, – сказал Рагозин, в упор смотря на Ознобишина, – он что – эсер?
– Рагозин? Нет, он был из социал-демократов. Рабочий железнодорожного депо. В депо была втянута интеллигенция, много молодёжи.
– Вы что же… участвовали в преследовании?
– Дело проходило в палате. И мне кое-что поручали по делопроизводству, так что я был в курсе. Особого влияния я иметь не мог, но всё-таки посчастливилось оказать помощь привлечённому по делу Пастухову. Может быть, слышали – известный театральный деятель, драматург?
– Он что же, имел отношение… был тоже в подполье?
– Нет, он был запутан по косвенным связям, но ему грозила ссылка, как многим по этому делу. Цветухин привлекался ещё – актёр здешний. И ему мне тоже удалось быть полезным. Конечно, моё сочувствие к неблагонадёжным, как тогда они назывались, не могло нравиться моему принципалу, то есть товарищу прокурора. Да и сослуживцы-коллеги на меня косились. Вот это я имел в виду, говоря о недоверии ко мне в прокуратуре.
– Большое было, значит, дело? – сказал Рагозин и отвернулся от Ознобишина.
– Рагозинское? Очень разветвлённое: прокламации, тайное общество, типография, масса обвиняемых. В нашем округе одно из самых громких.
– Ну, а этот, как его… Рагозин, значит, уцелел?
– Не могу сказать. Во всяком случае, не был разыскан, и, по закону, дело о нем было прекращено. Может быть, и уцелел, – такие примеры нередки, старый режим был бессилен против бывалых революционеров.
– Да, против бывалых, конечно… – буркнул самому себе Рагозин и спросил вскользь: – Он что, был семьянин?
– Рагозин? Насколько помню – нет. Жена у него была, это я знаю, потому что он сам ушёл, а жена не успела, её взяли, и она умерла здесь в тюрьме во время следствия.
– Отчего же? Отчего умерла?
– Ну, знаете, – тюрьма! Но, насколько память не изменяет, кажется – в родах.
Рагозин взялся за бумаги. Он просматривал их, как будто вчитываясь в отдельные строчки, нагнув низко голову, почти не шевелясь. Потом оторвался, быстро спросил:
– А ребёнок? Остался ребёнок после неё?
– Не могу сказать. Возможно, конечно.
– Понимаю, что возможно. Но я спрашиваю – знаете вы или нет? – грубо спросил Рагозин.
– Не знаю, нет, не знаю, – ответил Ознобишин, настораживаясь и тоненько прищуривая небольшие, вдруг словно успокоившиеся глаза.
– Возможно, понятно – возможно, – проговорил Рагозин по-прежнему ровно, без нажима, желая показать, что он не может допустить грубости. – Я почему спросил? Потому что слишком хорошо известно, что таких детей, рождённых в тюрьме, предостаточно.
– Безусловно, – неуверенно подтвердил Ознобишин.
– И о них надо проявлять заботу.
– О детях сейчас заботятся, это правда, – вздохнул Ознобишин.
– Сейчас! – сказал Рагозин опять резко. – Сейчас – другое. А раньше разве о них думали? Родится вот такой от арестантки, и ладно. Куда его? Куда его девали, спрашиваю?
– В приют, обыкновенно, – сказал Ознобишин.
– В приют? В какой приют?
– Были такие сиротские приюты.
– Я понимаю. Я спрашиваю, допустим, у этой… у жены, ну, о которой вы говорите, которая умерла, скажем, остался ребёнок. Куда его из тюрьмы, куда должны были поместить?
– Не могу сказать, – произнёс Ознобишин нащупывающим новый тон голосом. – Но ведь можно попробовать установить, если бы заинтересовал именно случай с женой Рагозина.
– Установить?
– Да, ведь в рагозинском деле могут найтись следы.
– Вы, что же, думаете, оно сохранилось, это дело?
– Архив палаты цел, как я уже вам сообщил.
– И вы, что же, могли бы отыскать? – в какой-то вспышке нетерпенья спросил Рагозин.
– Вероятно, конечно, – подумав, медленно отвечал Ознобишин, – но вряд ли в моем положении, по крайней мере пока я лишён свободы…
Вдруг долгий, связывающий взаимностью и все понимающий взгляд остановил их, в молчании, друг на друге. Слышалось ясно дыхание Рагозина – частое, с шипящим выталкиванием воздуха в усы, и ознобишинские хрипловатые вздохи через приоткрытый рот. Они пробыли в неподвижности несколько секунд. Затем, шумно перевернув лежащее на столе дело и отодвигая его прочь, Рагозин проговорил, обрезая слова:
– Стало быть, вы утверждаете, что оказали услуги некоторым лицам, которых преследовал царский суд. Как либерал, да? По либеральным мотивам, так?
– Из сочувствия, – мягко пояснил Ознобишин.
– Понятно. Нам не сочувствуют только там, где нет нашей власти.
– Извините, но это было до вашей власти, – деликатно поправил Ознобишин.
– Но говорите-то вы об этом при нашей власти, а не при царе, – возразил Рагозин. – Я попрошу вас письменно назвать свидетелей, которые могут подтвердить ваши показания о прошлой службе. У вас ко мне вопросов нет?
– Один. Кому я должен подать просьбу об освобождении?
– Не надо подавать. Комиссия рассмотрит и решит. Можете идти.
Ознобишин встал и поклонился с тем же учтивым видом, с каким поздоровался, входя. Он был уже у двери, когда Рагозин хмуро остановил его.
– Минутку. Значит, вы могли бы быть полезны в отыскании этого, видно, интересного дела, о котором рассказывали?
– Рагозина? – переспросил Ознобишин и, как необычайно расположенный советчик, отечески ласково сказал: – Да лучше меня для этой цели, пожалуй, никого и не найти. Архив палаты мне знаком. Хотя порыться придётся и в архиве охранного отделения, и вот здесь, в местных тюремных делах, – следы могут обнаружиться совершенно неожиданно.
– Может, ещё в приютах? – вставил Рагозин.
– В приютах? – не сразу понял Ознобишин, но догадался и воскликнул: – Ну, разумеется, в бывших приютах. Насчёт ребёнка, да?
– Да, да! Можете идти, – нетерпеливо сказал Рагозин и тут же, подтолкнутый странной неловкостью и раздражением, задал неожиданный для себя самого вопрос: – Вы знаете мою фамилию? Вам сказали?
– Нет. А как ваша фамилия, товарищ?
– Можете идти, – настойчиво повторил Рагозин, как будто его не слушались и он вынужден был требовать.
Он вскочил, едва шаги Ознобишина и провожавшего его конвоира затихли в коридоре. Он вскочил и почти промчался по комнате из угла в угол, раз, и другой, и третий.
– Дурак, ну и дурак! – едва не крикнул он на себя, подбегая к окну и стукнув кулаком по подоконнику. – Ещё подумает – я в нём нуждаюсь. Черт меня дёрнул!.. Надо же, надо было случиться этому как раз сегодня!..