Изменить стиль страницы

Он поклонился и обнял Аночку.

– Готов за тобой остаток дней своих ездить из одного театра в другой театр. Куда ты, туда я. Занавес тебе буду открывать! Платьица твои, коли пожелаешь, буду разглаживать. А уж Павлик теперь на твоём попечении. Как хочешь! Расти его заместо матери. Маненько не дождалась, покойница, нашего счастья! Вот бы поплакала!

– Хорошо, папа, иди, иди. Подожди меня, пока не выйду.

Тихон Платонович загадочно погрозил пальцем.

– Подождать не могу. Подождать желает другой человек. У двери, через которую сюда ход…

Он тихонько качнулся к Аночке:

– Товарищ Извеков! Сам.

– Где? – чуть не вскрикнула она.

– Пойдём, я покажу! – с восторгом отозвался Павлик.

Но она выбежала, не глядя на них, и, пролетев коридорами, остановилась перед выходом в зал. Тут никого не было. Она тихо отворила дверь.

По самому краю ступеней, отделённых от зала куском кумача, отмеривал, как в клетке, – по три шага взад и вперёд – Кирилл.

– Вы ещё не готовы? – обрадованно спросил он.

– Где вы были? – сказала она, с трудом переводя дыхание.

– Я никуда не уходил.

– Я не видала вас.

– Но я видел вас. По-моему, так и должно быть. Скорее снимайте грим, я хочу вас проводить домой.

– Если вы торопитесь, я не буду задерживать.

– Я хочу, чтобы у нас было больше времени.

Она как будто не слышала его, и вдруг с детским отчаянием у неё начали вырываться, сквозь слезы, укоризненные и жалкие слова:

– Ступайте, ступайте! Если вам так некогда… Я и не думала, чтобы вы дождались, чтобы бросили дела! Идите по своим делам! Ну, что же вы?

Он сжал её руки.

– Дорогая, дорогая, – повторил он с беспомощной улыбкой. – Такой большой день. Правда же!

К ней словно вернулось сознание. Никогда ещё так не дрожал переволнованный его голос.

– Ведь это только от счастья, да? Правда? Не надо! Не надо же, Аночка!

Слезы ещё стояли у ней в глазах, но всю её пронизало новое ликующее чувство. Она перехватила и тоже сжала руки Кирилла.

– Сейчас! Погоди! – быстрым шёпотом сказала она и бросилась назад, с силой толкнув дверь.

Она вбежала к себе в уборную, на ходу сдёргивая парик вместе с чепцом.

– Идите домой одни, меня проводят! – говорила она, выпроваживая отца с Павликом и в то же время задерживая их короткими приказаньями брату:

– Передник! Развяжи передник. Расстёгивай крючки. Да сначала верхний! Ну, скорей! Да ты не бойся. Просто нажимай с обеих сторон, они сами расстегнутся. Господи, что за растяпа! Ну довольно, я сама! Уходи, ступай…

Она стащила через голову платье Луизы и, намазав лицо вазелином, привычно нырнула в платье Аночки. Стирая полотенцем грим, она по-ребячьи трясла ногами, чтобы сбросить туфли. Больше всего времени отняла шнуровка ботинок – впервые эта глупая мода (матерчатый ботинок до колен, снизу доверху на шнурках, которые продеваются в кольчики!) возмутила её прямо-таки до глубины души. Но в конце концов было покончено и с этой пыткой. Она накинула пальтишко, подхватила, как мячик в воздухе, с гвоздя берет и выскочила вон. На счастье, ей никто не попался по дороге.

Публика уже разошлась, и улицы пустовали, когда Кирилл вывел Аночку во тьму осенней ночи. Они обошли огромный корпус казарм и за углом различили отсвечивавший кузов автомобиля.

– Машина? – воскликнула она с неудержимым разочарованием. – Минута – и опять прости-прощай?

Он потянул её за руку.

– Не торопясь, к старому собору, – сказал он шофёру.

Это означало – через весь город.

Дул ветер, но в автомобиле было не холодно. Стекло, отделявшее передние места, зеркально повторило все их движения, пока они усаживались, и потом Аночка увидела голову Кирилла совсем близко от своей. Оба они чуть покачивались в стекле, и Аночка не могла оторваться от этого смутного, баюкающего отражения. Сквозь щели в дверцах тянуло ровной ниткой колючего воздуха, что-то тоненько на одной нотке звенело под сиденьем, и сонно урчал мотор.

И вот, после тоски, страха, мученья, надежды, которыми был переполнен весь день; после триумфа, пустоты, оскорбления, обиды, слез и вспышки радости, которыми кончился вечер, Аночка почувствовала странное спокойствие. Будто вслед за глубоким обмороком кто-то уложил её с необычайной заботой и накрыл и сказал тихое слово. Она даже не изумилась этой странности, настолько ей стало спокойно. Ей все казалось само собой разумеющимся, точно она уже в сотый раз ехала так вот рядом с Кириллом, и всем телом, от плеча до колена, в сотый раз касалась его тела, и это было естественно, и ей не хотелось больше никакого другого состояния, а только бы так ехать, ехать без конца.

Никто не встречался по пути, ничего не видно было за окнами, шофёр не подал ни одного сигнала. В самое лицо лилась нескончаемая свежая нитка ветра, и было похоже, что это она звенит на тоненькой ноте.

В центре города, когда выехали на асфальт и машина покатилась как утюг по гладильной доске, Аночка тихо заговорила:

– Сегодня я вспоминала, как мы, гимназистками, бегали в театр, на балкон. У нас была одна любимая актриса. Вас тогда не было здесь.

– «Вас»? – словно в шутку обронил он.

Она подумала немного. Взяв руку Кирилла и слегка надавив ею на его колено, она просто пересказала:

– Тебя тогда не было… Ты её не знаешь… Мы, когда она нас захватывала своей Катериной или Прибытковой, мы все, все хотели стать такой, как она. А теперь я хочу, чтобы все, все были такой, как я. Чтобы всем было, как мне сейчас.

Он ничего не ответил, а только обернулся к ней и стал на неё смотреть. Машина катилась и катилась, почти без толчков. Потом асфальт кончился, и отраженья в стекле опять закачались.

– Тебе понравился Цветухин? – спросила она.

– Да. Он гораздо лучше, чем я ожидал. Я его невзлюбил после одного спектакля… ещё перед моей ссылкой.

Она долго молчала.

– Я, может быть, скоро уйду из его труппы.

Теперь молчал Кирилл, не понимая, что она думает сказать, и все рассматривая её лицо. Она не глядела на него.

– Он хочет обучать меня не только искусству, – сказала Аночка и совсем отвернулась от Кирилла.

– Я предполагал это, – быстро отозвался он и, помедлив, утверждающе спросил: – Но ведь это ему не удастся?

Она вздёрнула плечами.

– Куда дальше? Направо, налево? – крикнул из-за стекла шофёр.

– Стойте!

Кирилл отворил дверцу. Островерхая колокольня собора чернела в буром небе. Ветер с Волги шёл широкой стеной.

– Выйдем.

Они очутились на площади. Влажный и щекочущий запах обдал их потоком, в котором слилось все: береговая тина, прелые канаты, смола, машинное масло, сладкая гниль плавуна.

– Ах, хорошо! – воскликнул Кирилл и сильно взял Аночку под руку.

Они стали медленно спускаться по взвозу. Выплыли издали два-три глазка бакенов. Какое-то судёнышко одиноко трудилось, что-то вытягивая против воды, и огни его то вспыхивали, то словно застилались слезой.

Они не дошли до самого берега и остановились на откосе, едва перед ними размахнулся тёмный, кое-где отдающий свинцом простор воды. Слышался сбивчивый плеск прибоя, и удары ветра заставляли скрипеть рассохшиеся на суше барки.

И все же Аночке было спокойно, и она только прильнула к Кириллу, когда он её обнял.

– Я смотрю в эту темень, – сказал он, – и вижу неисчислимые огни и множество людей, и слышу говор, говор, который не смолкает. А ты?

– Почему, если мы говорим о хорошем, то всегда думаем о том, что когда-нибудь будет?

– Чтобы идти к лучшему.

– Но бывает же лучшее вот сейчас? Я гляжу в эту темень, и она мне – лучше. И сейчас я не хочу никакого другого лучшего.

– Я тоже, – сказал он, крепче сжимая её.

– И, по-моему, такой ночи я никогда не видела.

– И я.

– И такого ветра ещё не было.

– Да.

– И смотри – всё-таки тихо.

– Правда. Жалко уходить.

– Уже?

– Жалко, немыслимо жалко! И – надо.

– И когда же конец?