Как-то на Рождество, украшая искусственную елочку, Лора взяла в руки вифлеемскую звезду, которую обычно прикрепляла к верхушке, и стала сосредоточенно рассматривать ее в свете люстры.

– А звезды и вправду пятиконечные? – спросила она вдруг.

Вот скажет она, бывало, такое, и смотришь на нее, не понимая, в шутку это она или всерьез; печаль и растерянность охватывают тебя.

– Нет, – ответил я, убедившись, что она говорит вполне серьезно. – Они круглые, как Земля, а многие – куда больше.

Это сообщение несколько озадачило ее. Она подошла к окну, чтобы взглянуть на небо – как всегда в зимнюю пору в Сент-Луисе оно было затянуто густым дымом.

– Трудно сказать, – проговорила она и вернулась к елочке.

Время шло, и сестре минуло двадцать три. В этом возрасте девушки выходят замуж, а у сестры, по правде сказать, ни разу в жизни даже свидания не было. Но, по-моему, ее саму это удручало гораздо меньше, чем нашу мать.

Как-то утром за завтраком мать обратилась ко мне:

– Почему бы тебе не завести дружбу с какими-нибудь симпатичными молодыми людьми? Как там у вас, на складе – не найдется какого-нибудь подходящего молодого человека, такого, чтобы можно было его пригласить к обеду?

Предложение это удивило меня: обычно еды не хватало даже на нас троих. (Мать во всем проводила жесткую экономию. Видит бог, мы и так были достаточно бедны, но она все боялась, как бы мы еще больше не обеднели – это стало у нее форменным наваждением. Страх не такой уж напрасный, – если учесть, что единственный мужчина в доме был поэт, работающий на обувном складе, – но как-то, по-моему, слишком уж сильно влиявший на все ее расчеты). И мать поспешила объяснить:

– Я думаю, это было бы хорошо для твоей сестренки.

Через несколько дней я привел к обеду Джима Дилэни. Это был рослый рыжий ирландец, такой вымытый, ухоженный, как фарфор у хорошей хозяйки. Он любил хлопать приятелей по руке, по плечу – у него это было постоянной потребностью, совершенно, впрочем, невинной, и широкие его лапищи так и жгли тебя сквозь рубашку, словно нагретые в духовом шкафу тарелки. На складе он был самой популярной личностью и, как ни странно, единственным человеком, с которым у меня сложились хорошие отношения. Верней всего, он считал меня просто симпатичным чудаком. Ему было известно, что, когда на складе мало работы, я тайком запираюсь в одной из кабинок мужской уборной – поупражняться в стихотворных размерах – и что я время от времени удираю на крышу – выкурить сигаретку и поглядеть на всхолмленные равнины Иллинойса за рекой. Не сомневаюсь, что, как и вообще все на складе, Джим считал меня чокнутым, но если остальные вначале отнеслись ко мне настороженно и враждебно, то Джим с первых же дней был со мною сердечен и терпим. Он называл меня Щепкой, и мало-помалу его дружелюбное обращение расположило ко мне и других; и хоть общался со мною, по сути дела, один только Джим, остальные теперь улыбались, завидев меня, – так улыбаются люди, глазея на диковинную собачонку, перебегающую им дорогу на безопасном для них расстоянии.

И все-таки, чтобы позвать его к нам обедать, мне пришлось собрать всю свою храбрость. Я раздумывал целую неделю и дотянул до последней минуты: действовать я начал лишь в пятницу, в середине дня, а обед был назначен на вечер.

– Что ты сегодня делаешь? – спросил я его наконец.

– Да ни черта, – ответил Джим. – Должен был встретиться с девушкой, но у нее заболела тетка, так она потащилась в Сентрэйлию.

– Слушай, – сказал я, – приходи к нам обедать, а?

– Договорились! – ответил Джим и улыбнулся широченной, на редкость радужной улыбкой.

Я выбежал на улицу позвонить матери. Когда я сообщил ей эту новость, голос ее, неизменно бодрый, загремел с такой энергией, что затрещали провода.

– Он, надо полагать, католик? – спросила она.

– Да, – ответил я, вспомнив серебряный крестик на его веснушчатой груди.

– Отлично. Сегодня пятница, значит, надо подать постное. Сделаю запеканку с лососиной…

Домой мы с Джимом поехали на его драндулете.

Смутные опасения и странное чувство вины томили меня, покуда я поднимался с ирландцем по растресканной мраморной лестнице на третий этаж, ведя его, словно ягненка, к квартире номер шесть, дверь которой была не настолько плотной, чтоб сквозь нее не мог пробиться запах горячей лососины.

Ключа у меня, как обычно, не было, и я нажал кнопку звонка.

– Лора! – послышался голос матери. – Это Том и мистер Дилэни. Открой им!

Долгое-долгое молчание.

– Лора! – снова позвала мать. – Я не могу отойти от плиты, открой же дверь!

Только тогда наконец послышались Лорины шаги. Однако она прошла мимо двери, за которой мы стояли, и направилась в гостиную. Я услышал скрип заводимого граммофона. Заиграла музыка. Пластинка была старая-престарая – марш, исполняемый духовым оркестром под управлением Сузы; она поставила ее, чтобы набраться духу и впустить в дом незнакомого человека.

Наконец дверь боязливо отворилась, и вот она, Лора: в длинном, чуть не до полу черном шифоновом платье из гардероба матери, неловко переступает в лодочках на высоченном каблуке – ни дать ни взять опьяневший журавушка в унылом оперении. Мы уставились на нее, и она тоже глядела на нас блестящими, как стекло, глазами, затравленно вобрав голову в хрупкие плечи-крылышки.

– Привет! – сказал Джим, не дожидаясь, пока я его представлю, и протянул ей руку, но сестра лишь на мгновение коснулась ее.

– Извините меня, – прошептала она, потом повернулась и, затаив дыхание, испуганным призраком скользнула в дверь своей комнаты. На какой-то момент нашим взорам предстало ее святилище в мягком сиянии безмолвно звенящего стекла, затем дверь быстро, но бесшумно закрылась.

Джим обомлел от изумления.

– Сестра? – спросил он.

– Да, – кивнул я – Ужасно стесняется чужих.

– Похожа на тебя, – объяснил Джим. – Только хорошенькая.

Лора не появлялась до тех пор, пока ее не позвали обедать. За откидным столом она сидела рядом с Джимом, то и дело пугливо клонясь в другую сторону. Лицо ее лихорадочно горело, веко – то, что поближе к Джиму, – нервно подергивалось. Во время обеда вилка трижды вываливалась у нее из руки и с грохотом падала на тарелку. Поминутно она подносила ко рту стакан с водой и делала мелкие судорожные глотки, даже когда вода уже была выпита. И все неуклюжей, все суетливей хваталась то за нож, то за вилку.