Графиня говорила еще что-то, но прошло несколько секунд, прежде чем миссис Стоун оторвалась от своих дум и услышала ее голос.

– К какой церкви вы принадлежите? – спрашивала графиня, казалось бы, без всякой связи с предыдущим.

– Вообще-то ни к какой. По рождению – к методистской. А что?

– Вот как, – сказала графиня. – Тогда он, пожалуй, наплетет вам целую историю про своего приятеля и некоего зловредного католического священника, который орудует на черном рынке.

– Что это за история? И зачем ему это все плести?

– Он непременно станет вам рассказывать, как зловредный священник гнусно обманул его друга, выудив у того десять миллионов лир для какой-то махинации на черном рынке, и уж постарается так все расписать, чтобы вы непременно растрогались и выложили ему эти деньги – для спасения его друга.

– Ну, вряд ли я растрогаюсь до такой степени, – возразила миссис Стоун. – То есть растрогать меня можно, но не на десять же миллионов лир! Видите ли, американцы вовсе не так сентиментальны, как их фильмы.

– И очень жаль! – искренне сказала графиня.

* * *

Несколько часов спустя, уже под вечер, миссис Стоун и Паоло сидели у нее на террасе; Паоло вдруг принял удрученный вид – как он объяснил, из-за головной боли. Миссис Стоун положила ему ладонь на лоб, и он тяжко вздохнул. Потом закинул ногу на бортик парусиновой скамьи-качелей.

– Может быть, выпьете негрони? – предложила она.

– Нет, не хочу я напиваться. А то еще расплачусь.

– Из-за чего, Паоло?

– С моим другом стряслась ужасная беда.

– А-а?..

– Он спекулировал на черном рынке. Я вам расскажу, как было дело. Приходит к нему этот священник, из очень высоких кругов Ватикана, и говорит ему, ну, этот священник, что знает один концерн, и у этого концерна пропасть всяких английских и американских товаров, остались от военных поставок после оккупации, и их можно с большой прибылью продать на черном рынке. И тогда он дает священнику десять миллионов лир, чтобы тот закупил побольше этих товаров, а священник взял да и прикарманил денежки, и мой друг остался ни с чем, а потом выясняется: тот священник нюхает кокаин и все десять миллионов промотал – на кокаин и на женщину. Тогда Фабио – это мой друг – пошел к кому-то там, в еще более высоких кругах Ватикана, и говорит: «Сейчас же верните мне десять миллионов, что я дал тому проходимцу-священнику, а не то пойду к коммунистам, разоблачу все это дело, поднимется жуткий скандал, и весной на выборах христианским демократам будет крышка. В Ватикане перепугались до смерти, говорят ему: «Не ходи к коммунистам, не ходи, не ходи!» На коленях его умоляют, а мой друг очень религиозный, вот он и обещал им, что не пойдет, а они говорят: «Покажи расписку, которую тебе дал тот священник». Он дает им расписку. Один из этих самых главных исчез куда-то с распиской, а другие остались с Фабио, пьют вино, молятся. Напоили его вдрызг, а он говорит: «Где расписка, где деньги?» А они говорят: «Нет у тебя никакой расписки». «Где расписка, отдайте ее мне!» – говорит Фабио. А они: «Что-что тебе отдать? Мы никакой расписки в глаза не видели».

Все это Паоло выпалил единым духом; он то закидывал ногу на бортик скамьи-качелей, то скидывал, вертелся, как заведенный, тяжко вздыхал и наконец в самом деле расплакался.

Миссис Стоун не слушала его. Она чувствовала только глубокую усталость и полное безразличие, словно слышала эту историю уже раз сто. Но цифра – десять миллионов лир – дошла до ее сознания, и к тому времени, как повествование было окончено, она успела прикинуть, сколько же это примерно будет в долларах.

– Паоло, – спросила она едва слышно, – а когда именно вашему другу нужны эти деньги?

– Как можно скорее, а то он откроет газ!

– Я уверена, он не сделает подобной глупости.

– Но он просто в отчаянии. Он вообще такой – пишет стихи. А тут еще его вера в церковь подорвана.

Паоло встал, надел пиджак.

– Десять миллионов лир – очень большие деньги, – сказала миссис Стоун.

– Что значат деньги, если речь идет о дружбе?

– Но когда речь заходит о такой большой сумме, обычно за этим стоит нечто поважней дружбы, я так понимаю, – сказала миссис Стоун.

– Что может быть важнее дружбы! – воскликнул Паоло. – Дружба прекрасней всего на свете!

– Это кто вам такое сказал? Неужели миссис Кугэн?

– Миссис Кугэн?

– Да, Паоло, да, но я-то не оставляю своих изумрудов и бриллиантов в мыльнице, – мягко проговорила миссис Стоун.

– Не понимаю, о чем вы.

– У меня изумрудов и бриллиантов нет, так, каких-нибудь два-три бриллиантика, но будь у меня изумруды и бриллианты, я б ни за что не оставила их на ночь в мыльнице. И потом. Паоло, caro, вот еще что: когда настанет такое время, что я уже ни для кого не буду желанной сама по себе, я, видимо, предпочту, чтобы меня не желали вовсе.

И она ушла с террасы в комнаты. Еще не зажглись фонари и воздух был восхитительно чистого синего цвета, как в ночных эпизодах старых немых фильмов, цвета воды, куда добавили самую чуточку чернил.

Если Паоло решил ее бросить, вот-вот хлопнет дверца лифта и раздастся мерное жужжание тросов, уносящих его вниз. Боязливо ждала она этих прощальных звуков, но их не было – лишь доносился с улицы едва слышный посвист ласточек, пролетающих мимо ее окон. У миссис Стоун отлегло от сердца, и она честно призналась самой себе, почему. Ведь ей не хочется, чтобы он ушел. А когда стало ясно, что он остается, впервые в жизни в ней вспыхнуло ничем не замутненное желание. Неподвластное ни рассудку, ни воле. Ибо это же безрассудно, да и вовсе ей ни к чему – желать мальчишку, который только что сам сорвал с себя привычную маску галантности, отбросил всякую видимость благоприличия, показал, что он и на самом деле такой, как о нем только сегодня говорила графиня, желая предостеречь ее от опасности. «Паоло – он, как бы это выразиться, немножко…» – какое она употребила слово? Ах, да – marchetta! Значит, чуть повыше достоинством, чем шлюха, но все-таки продажная тварь, а выше шлюхи он, пожалуй, единственно в том смысле, что намного дороже, предмет роскоши, только более изысканной, – то, что французы именуют «poule de luxe»[15]