Изменить стиль страницы

Он опять присел на корточки, глядя на Мад. Нет, думала Эмма, бабушка не должна поддасться на это.

Бог знает, что он заставит говорить — призывать к поджогам, анархии, взрыву мостов. Кто-нибудь может узнать ее голос и разыскать ее.

— Хм, — задумчиво произнесла Мад. — Кто сказал:

Свобода — выбор нам иль смерть;

Мораль и веру Нам Мильтон дал;

Язык Шекспира — наша речь…

— Вордсворт, — торопливо ответила Эмма, — но, родная, честно говоря…

— По какому поводу это написано?

— В одном из сонетов о свободе: «Мильтон! Зачем тебя меж нами нет»[29] .

Мад посмотрела на мистера Уиллиса, который бросился вновь вынимать из чехла свой радиоприемник.

— Я бы прочитала и «Свобода — выбор нам иль смерть…», но не будет ли глупо требовать свободы языку Шекспира, если все ваши слушатели мечтают о том, чтобы звучал только валлийский и корнуолльский?

Мистер Уиллис ответил покровительственным жестом, словно отметая все сомнения:

— Они вслушиваются в смысл ваших слов. Мне нравится «Свобода — выбор нам иль смерть…», очень нравится, верная нота для всех нас.

Он надел наушники и принялся настраивать передатчик. Мад вновь и вновь шептала фразу:

Свобода — выбор нам иль смерть; мораль и веру Нам Мильтон дал; язык Шекспира — наша речь…

— Мад, — сказала Эмма, — не надо этого делать, ты можешь попасть в беду, ведь, насколько я понимаю, короткие волны легко принимаются в военном лагере. Они, скорее всего, слушают эфир все время, ищут что-нибудь в этом роде — это их работа.

— Беда в том, — сказала бабушка, не обращая на Эмму ни малейшего внимания, — что американцы тоже говорят на языке Шекспира, так что актуальность несколько теряется. Если, конечно, не предложить в заключение нечто ироническое, не сыграть Марту Хаббард на одном из собраний «культурного сотрудничества народов». Но жители валлийских равнин этого не поймут.

Мистер Уиллис снял наушники и подозвал ее к себе.

— Вы ошибаетесь, если думаете, что будете обращаться только к валлийским равнинам. Слушают и высокопоставленные деятели, кое-кто из них, к вашему удивлению, служит в городских управах, есть и профессора, и студенты, на самом деле, можно сказать, что вас услышат все жители запада Англии, Уэльса и Шотландии. Они ждут только сигнала к выступлению, и кто разожжет огонь лучше вас?

Мистер Уиллис, раскрасневшись от собственного красноречия, по-видимому, немного запутался в метафорах, но Мад, похоже, не возражала. Она, очевидно, была в полном восторге и действительно предвкушала выступление на неизвестном ей языке перед зрителями, которых нельзя увидеть и которые не смогут аплодировать.

Она улыбнулась мистеру Уиллису с высоты шаткого стула, и Эмма вдруг поняла, что не он играет с ней, а она — с ним. Они так и следят, кто дольше сможет водить за нос другого, и не верят ни одному своему слову.

— Минуточку, пожалуйста, — Таффи поднял руку. — Я считаю, что будет очень полезно прочитать всю поэму. Пусть ее услышит широкий круг людей. — Он взглянул на Эмму, затем потянулся за карандашом и блокнотом. — Запишите, что вспомните, и пусть бабушка прочитает это в эфире.

— Не поможет, — вздохнула Мад, — я забыла очки.

— Возьмите мои, леди, возьмите мои. — Он снял очки и широким жестом протянул их Мад. Без очков его голубые глаза выглядели беззащитными, блеклыми.

Мад надела очки, нахмурилась и мгновенно преобразилась в иное существо: старое, злое, чужое. Вот что происходит с людьми, подумала удивленная Эмма, которые теряют свой облик, перестают быть самими собой; так бывает с людьми, которые влюбляются в недостойного человека, личность не развивается, гибнет, так бывает и с общинами, деревнями, странами во время оккупации — какими бы благими ни были намерения, какой всеобъемлющей ни была бы конечная цель.

— Сними их, — быстро сказала Эмма, — ты выглядишь ужасно.

Мад повернула голову, и под ее пристальным взглядом из-под чужих очков Эмма вновь почувствовала себя ребенком, примерно таким, как Бен, а бабушка предстала перед ней в парике и гриме, что сделало ее, такую любимую и знакомую, чужой и неузнаваемой, словно при этом она изменилась и внутренне. Мад засмеялась, сняла ужасные очки и вернула их валлийцу.

— Мне все равно, как я выгляжу, — сказала она. — Беда в том, что в них ничего не видно. Все расплывается.

А ведь, подумала Эмма, когда их надевает мистер Уиллис, у него на лице они смотрятся, даже защищают его, без очков его глаза превращаются в глаза загнанного животного.

— Придется тебе помочь мне выучить поэму, — сказала Мад. — Она очень длинная?

— Очень даже длинная, — ответила Эмма. — И не слишком подходящая. Мы учили ее в школе, чтобы получить отличную оценку, и я помню только отдельные строфы.

— Например?

Например… Эмма пробовала вспомнить. Написана в 1802 году в Лондоне — было ли это связано с Амьенским миром[30] , или со вновь разгоревшейся войной, или еще с чем-то? Строки путались в памяти. Она прочитала вслух:

Скользи, сверкай, как в ясный день ручей,
Не то пропал! В цене — богач, пролаза.
Величье — не сюжет и для рассказа,
Оно не тронет нынешних людей.
Стяжательство, грабеж и мотовство
Кумиры наши, то, что нынче в силе.
Высокий образ мысли мы забыли.
Ни чистоты, ни правды — все мертво!
Где старый наш святой очаг семейный,
Где прежней веры дух благоговейный?

Она остановилась, сосредоточилась. В голове пусто, абсолютно пусто. Подождите минуту.

…Мы себялюбцы, и наш дух недужен.
Вернись же к нам, дабы, тобой разбужен,
Был край родной и к жизни воскрешен!

Дальше, в другом сонете, было что-то о тиране, как там говорилось?

Достоин славы только тот поэт,
Чьи песни в тяжелейшую годину
Надежды на свободу не покинут,
Дух непокорства если им воспет,
Священней долга цели в мире нет
Для чести всех людей любого века
— Избавить от тиранов человека,
От слез и крови, что залили свет.
Кто против тирании восстает,
Не ослеплен великолепием
И презирает раболепие,
— Лишь тот не подпевает, а поет,
Лишь там тиран судьбой своей доволен,
Где человек покорен и безволен.