Изменить стиль страницы

Однажды я был свидетелем того, как Гердты поругались. И вот они ругались, ругались… и наконец Татьяна Александровна бросила Гердту в лицо: «Актер!..» Это прозвучало как последнее оскорбление. И Гердт, оборвав крик, вдруг мрачно сказал: «А вот за это можно и по морде…»

И оба расхохотались.

Слово «актер» в этой семье было оскорблением, эдакое богемно-фальшивое…

Дружить Гердты умели не по-нынешнему. Зиновию Ефимовичу было уже под восемьдесят, но каждый год он лично перевозил из города на дачу девяностолетнего артиста театра Образцова Евгения Вениаминовича Сперанского. А уж по мелочи…

Однажды, зимой довольно голодного 1992 года в моей квартире раздается звонок. На пороге стоит Татьяна Александровна с мешком картошки: «Нужна? Хорошая, не мороженая».

По дурной интеллигентской привычке я начал было отказываться. Аристократичная Татьяна Александровна послушала это с полминуты и сказала: «Значит, так. Не нужна картошка — увезу назад. Нужна — бери и не выё…!»

Татьяну Александровну Правдину Ширвиндт называл: «внучка шустовских коньяков» (ее дедушкой был тот самый коньячный король Шустов, о котором упоминает чеховский Андрей в «Трех сестрах»).

Татьяна Александровна стала «окончательной женой» Гердта (определение Зиновия Ефимовича).

История их знакомства замечательна и очень многое говорит об этих двух людях.

На зарубежные гастроли «Необыкновенного концерта» Гердт выезжал за несколько дней до труппы с переводчиком. Тот переводил ему свежие газеты, Гердт уяснял, чем живет страна, и когда зрители приходили на спектакль русской труппы, кукольный Конферансье на их родном языке шутил на злобу дня! Можете себе представить эффект.

Так вот, Татьяна Александровна, переводчик-арабист, поехала в командировку в Египет, работать с театром Образцова.

Она была замужем. Гердт был женат.

Они познакомились — и перед расставанием договорились встретиться в Москве через два дня.

Через два дня они встретились свободными людьми. Гердт за это время объяснился с женою, а Татьяна Александровна — с мужем. У нее была двухлетняя дочка Катя…

Незадолго до ухода Гердта из жизни Катя взяла его фамилию и отчество. Он ее спросил:

— Что ж ты раньше-то?..

— Стеснялась…

— Ддур-ра…

Надо было слышать это «ддур-ра…»

Так признаются в любви.

Татьяна Александровна сказала однажды: «Я бы его полюбила, даже если бы он был бухгалтером».

Есть острословы, а есть люди остроумные — и это диаметрально противоположные типы людей. Гердт никогда не острил. В нем этого кавээнского «вот я вам сейчас пошучу…» — не было совершенно.

Гердт поддерживал разговор, или поворачивал его, или прекращал — но это всегда было развитие мысли. Он успевал думать — редкость для людей шутящих.

Шутка рождалась как результат оценки ситуации.

Одна молодая журналистка передала мне совершенно блистательный диалог, произошедший у нее с Гердтом: «Ну что, деточка? Будете брать у меня интервью?» — «Да, Зиновий Ефимович…» — «Ах, всем вам от меня только одного нужно!..»

В 1949-1950 годах, во времена борьбы с космополитизмом, Зиновий Ефимович со своим братом Борисом возвращался с кладбища (была годовщина смерти мамы). На Садовом кольце они зашли в пивнушку («шалман», как определил ее Гердт) — согреться и помянуть. Перед ними в очереди стоял огромный детина. И когда очередь дошла до него, он вдруг развернулся в их сторону и громко сказал продавщице: «Нет уж! Сначала — им. Они же у нас везде первые!..»

И Гердт, маленький человек, ударил детину в лицо. Это была не пощечина, а именно удар. Детина упал… Шалман загудел, упавший начал подниматься… Продавщица охнула: «За что?! Он ведь тебя даже жидом не назвал!..»

И стало ясно, что сейчас будет самосуд.

…Эту историю я услышал во время съемок телепередачи в ответ на свою просьбу рассказать о людях, которые спасали Гердта. И он рассказал мне о троих. О медсестре Вере Ведениной, которая вытащила его в феврале 1943 года с поля боя, из-под огня. О Ксении Винцентини — хирурге, которая делала ему последнюю, одиннадцатую операцию и спасла ногу. И рассказал он вот этот случай.

…Когда всё шло к самосуду, от стойки оторвался человек, которому Гердт едва доходил до подмышек. «Он подошел ко мне, загреб своими ручищами за лацканы моего пальтишка, — рассказывал Гердт, — и я понял, что это конец. Мужик приподнял меня, наклонился к самому моему лицу и внятно, на всю пивную, сказал: „И делай так каждый раз, сынок, когда кто-нибудь скажет тебе что про твою нацию“».

И «бережно» (слово самого Гердта) поцеловав его, поставил на место и, повернувшись, оглядел шалман. Шалман затих, и все вернулись к своим бутербродам.

В этой истории — не только тот замечательный незнакомец. В ней — весь Гердт. Как позже писал Визбор: «Честь должна быть спасена мгновенно». И эта мягкость, этот «всесоюзный Зяма» из «Кинопанорамы» и «Чай-клуба» — далеко не весь Гердт. Повторюсь: он был человеком очень суровых правил.

На панихиде по Гердту Михаил Швейцер сказал: такие, как он, инвалиды сидели после войны в переходах, играя на гармошке и прося милостыню…

Судьба и история, надо им отдать должное, действительно сделали всё для того, чтобы стереть Гердта в порошок.

Еврей, что могло стать приговором само по себе; инвалид и вообще человек не Бог весть каких физических кондиций. Внешность? Детские и юношеские фотографии — жалко смотреть… Маленький еврейский мальчик с оттопыренными ушами и огромными, заранее несчастными глазами…

Но, как сказал Бомарше, «время — честный человек».

Какой-то другой француз заметил, что к сорока годам женщина получает на своем лице то, что заслуживает. Мужчина — тоже. К началу пятого десятка собственно антропология уходит на второй план; душа начинает рисовать на лице свои черты.

У Гердта к пятидесяти стало необыкновенное лицо. Поразительной красоты! Его стали снимать в кино, и вдруг выяснилось, что — не оторваться! Война, четыре года костылей и больниц, одиннадцать операций — все эти страдания преобразили Гердта.