Изменить стиль страницы

Горбун

Другому непросто поверить бывает: царей не сочтешь по свету, а сердце одно будет, всем его не распушишь, как веник на прутки. Но это не беда. Худо в том, что себе поверить ты не осмелишься, словно боишься чего. Так и проживешь притворенный: одна радость тока и будет у тебя, над людями потешиться. А им от потехи твоей запазушной не плакать и не смеяться. Так и сдохнешь, один-одинешенек — ни смеха их не услышать тебе, и ни слезами ихними напиться досыта.

Ты не верь мне, ты себе поверь. Потому как раз слово тебе было дадено, то еще и еще тебе услышать его под силу будет. Я вот рядом был, но большего не услышал, чем сказано мне было, а ты в отдалении большом, а более всех вместил. Я и сам после пробовал, люди мне подсказали добрые, как зазвать оттуда. Да только молчит он более со мной, слова сказать не хочет. А почему так, не ведаю я. Потому и нужду в тебе имею.

Не знаю я, поверишь ты мне или нет, только приходят они оттуда. Из царства смертного приходят по зову твоему. И хоть далеко не каждый явить их может, но если по силам, то почти любого зазвать можно.

Ни молитв читать не нужно, ни свечек возжигать. Ничего особенного делать ненадобно. Просто сядь тихо, в уединении, глаза свои закрой да позови мысленно, кого захочешь: тут же он пред тобой и покажется. Это мне один колдун хуторской науку дал. А слова молоть да ладанки жечь для заучек будет. Тогда и верится им.

Одна беда только, говорить они с тобой не хотят. А если и скажут чего, то нехотя очень, через силу как будто. От тебя поскорее отделаться жаждут. А то и молчат вовсе.

Была одно время мысля у меня, как далась мне наука эта, спрашивать их о том, где и когда прифартить мне может. Им-то, на том свете, повиднее будет. Но только обозляются они в этом случае страшенно и потом не приходят к тебе вовсе. А почему злобятся они, почемугневаются, не знаю я. Перестал я их об этом спрашивать, и смирились они немного. Но все одно, неохотно им с тобой, будто с души воротит. А отчего мутит их так, тоже не скажут, словечком не обмолвятся.

Научу тебя, как делается это. Комната прежде тебе явится, без окон, без дверей: ни стенок там не углядишь, ни мебели никакой нет, а одна только скамеечка и есть. Чтобы, выходит, сел на нее тобой зазванный. Только подумай о нем, он уже и здесь. Ни слова особые тебе ненадобны, ни тьма ночная, ни свечи зажженные: хоть и в ясный день явится перед тобой любой смертный, как подумаешь только о нем.

Одно только должно и быть, что дума твоя о нем, зазывная. Словно стоит он за дверью — покойничек, призрак, а ты войти его приглашаешь. Он тут же и здесь.

Люди сказывают, что когда углядишь комнату эту, то словно прикованным взор станется: ни поворотить его, ни увидеть еще чего более. А если и нескованным взор твой будет, то все одно, ничего там нету больше.

Только скамеечка одна да своды комнатные, мглою окутанные. Только зазванного тобой и увидишь, да и то словно в тумане: ни лица его не разобрать, ни одежды его, а одно только общее очертание. Тут ты с ним и говори. Только рта своего не разевай, думою спрашивай. Думой и ответы получишь, коли он говорить с тобой станет.

А говорить, как сказал я уже, не охочий он, словно воротит его от тебя. Иногда такую тебе злобу выкажет, что нутром оледенеешь от ужаса великого. Мне впервой бабка одна была, по желанию того человека, что учил меня этому ремеслу. Смиренно она речи вела, только больно горькими слова ее были. Долго отвечала на расспросы мои. А когда дед родной пришел мой, вот тут такою гневностью дохнуло меня, что едва не опростался я от страху.

Вот их и пойми, царство смертное: старуха чужая мне совсем, более ко мне поворотилась, чем дед мой родный. А отчего такое выходит, не знаю я.

А еще наставник мой сказывал о том, что чем более звать умершего, тем меньше ожидай, что придет он к тебе. А приходит если, тебе кажется, то надуманным будет, с донышка это спесь да глупость твоя соскребная. Ленина али Сталина всем зазвать охота, да только вот не явятся они к людишкам этим, его зазываючим. Одно и только, что свечей нажгут, кому-то доход сделают. А более им не откроется.

Наставник мой это прибауткой толковал, что, когда бабе от кавалеров отбою нету, ледяной она может статься. И не воротится если к тебе, то маешься, а повернется если, снизится до тебя, то и рассудка можно лишиться, а то и жизни вовсе. Так и Ленин выходит: червяк ты для него земляной, один из тысячев. Ему до тебя интереса никакого нету.

Посему и осерчал я, когда по миру ты слово, в тайне тебе сказанное, пустил. Людишек, по глупости да по тщеславию своему мелочному, много сыщется, чтобы его зазывать начать. А чем больше его тревожишь, тем меньшую он охоту имеет поворотиться к тебе. Мне он ни слова более не сказал, вот и искал я долго, кого бы попытать на разговор с ним. Да вот так и не сыскал: все мельче и мельче людишки, пузы у них надуты больно, а в нутре у них черви копошатся. Одни только чины да колены и мельтешат, а силы никакой в них нет. А раз силы нет, настоящей силы, колдовской, то и остается, что щеки надувай да копыта золоти: авось, уверуют в тебя простаки.

А когда про тебя узнал, то и вышло, что как мать ребенка лупасит нещадно, что на крышу залез да свалился с нее. А сама будет рада-радешенька, что не повредился он, не убился, а ушибся только. Вот и стегает, но радуется. Так и я с тобой поступить был должон. Теперь ничего не сделается тебе, пока рядом я с тобой. В целости и здоровости будешь со мной.

Вит

Он все больше и больше впадал в простолюдивый говор, а я не мог понять, нарочно ли он делает это или само собой у него так получается, по мере того, как вспоминает он, в думы свои погружается. Я понимал его речи, но это постепенное его перевоплощение тревожило и пугало меня, а тоскливая неопределенность происходящего повергала меня в отчаяние.

Я уже не слышу этого шумного чавканья Стороженко, горбун наказал ему выйти, и он тут же исчез, как будто и не было его никогда. Но этот сладкий клубничный запах оставался в комнате, перша в горле и напоминая о себе острой иглой боли под правой лопаткой.

— Все же сноровко у тебя это сделалось, — цаплей вышагивал горбун по комнате. — Шибко просто, как я погляжу. Людям, чтобы карточку сыскать, до году надобно учиться подчас, а ты, на-ка, с разу то и вынул. А что до слов моих ранее, так это ж я для острастки одернул, чтобы не заторопился ты думать лишнего. Это бабу за щи славные похвальнуть можно, а с тобою нам похвальбы ни к чему будут. Вслед суровее спрашивать с себя свыкнешься. Так вот и сила давалась им: сумел одолеть испытание данное, улыбнутся тебе, да и только. Ни тебе пирогов праздничных, ни медалек царевых: сам осилил, сам с собой и порадуйся.

Ну а раз уж вышло и долго мне с тобой не валандаться, то дальше доскажу, а ты на себе и примерь. Люд деревенский всегда прост был, куда городскому супротив деревенского-то!

И, как Стоменов сказывал, что очи детские яснее видят, так и деревенский стократ вострее городского зрит. И сказы у них завсегда более мудрые, городской потом промышляет их. Дух какой сиротный прикормлен, заботу и уход ему дают. И могилка поближе, чаще к ней хаживают, добрым словом покойничка поминают. Вот и дается им.

Рассуди-ка сам: когда городской с духов злато себе запросит, судьбу у него выпытывает, деревенский мужик духу этому яблочко поднесет, мира-спокойствия пожелает да место теплое в избе определит. Тогда и благоволит дух второму, кто его интересу содействует.

Тока я не деревенского тебе прославляю, а к тому клоню, что по его словам все проще будет во сто крат. Мир-то тайный рядом с тобой будет, протяни руку да тронь его. Ни слов тебе секретных, ни ночей особенных, ни покровителей суровых, ни талисманов волшебных — ничего этого ненадобно. А кому надобно, так для того, чтобы взор свой затуманить, разум свой замутить. А иначе не верится им.