Джонс опять приступает: «Раз нет никакой леди, так, стало думать, не было и горничной?» Помрачнела она. Молчит и головой качает: дескать, твоя правда, не было и горничной. Тогда я ей напрямик: «То-то мне втемяшилось, что я тебя уже прежде встречал, я только дознаваться не стал. Ты часом не овечка ли из стада мамаши Клейборн?» Отвела она взгляд и что-то пробормотала – «Боже мой», кажется. Я не отстаю. Тогда она и говорит: «Да, я великая грешница. И вот до чего довело меня беспутство. Зачем только оставила я родительский дом!» – «Что же тут такое затевалось, если не увоз?» – «Скверное дело, безумное дело. Ах, Фартинг, имей же ты сколько-нибудь великодушия: давай поскорее уедем. Я тебе все-все-все открою, только не здесь». – «Хорошо, – говорю. – Ответь только, скоро ли воротится Его Милость». – «Нынче уже не воротится. Пусть бы век не возвращался – не заплачу». – «Да отвечай ты путем», – говорю. «Он, – говорит, – остался наверху и спускаться не собирается». И вдруг прибавляет: «Отвяжи коней. Они все равно далеко не разбредутся». Ну уж на это, ваша честь, я никак не согласился. Тогда она устремила на меня такой взгляд, точно убеждала отложить всякие сомнения, и произнесла: «Знаю, Фартинг, я держалась с тобой нелюбезно, а для видимости отвергала и тебя и твою дружбу – но, право же, не без причины. Может, я и не имела к тебе добрых чувств, зато и зла тебе не желала. Верь мне, очень тебя прошу.
Отпусти ты коней. Не хочу я, чтобы и они, бедняжки, были на моей совести».
Но я, сэр, заупрямился и вновь пристаю к ней с расспросами. Тогда она подошла к вьючной лошади и сама стала отвязывать. «Ладно, – говорю. – Но чур уговор: ты меня подбила – с тебя и спрос, а я к этому делу непричастен». А она: «Будь по-твоему». Отвязал я двух других коней, распряг, а сбрую оставили возле рамы с поклажей.
В: Себе ничего не взяли?
О: Ей-богу, не взял, сэр. И натерпелся же я тогда страху: время позднее, смеркается, да еще Дик этот у меня из головы не выходит. Ну как он затаился поблизости и наблюдает. Что тут будешь делать? Да, вот еще.
Когда она возле рамы с поклажей одевалась, из узла вывалилась всякая всячина: тонкая розовая сорочка, юбка. А потом я подошел ближе и увидал на траве крохотный пузырек и разную мелочь. Среди прочего – испанский гребень. Я уж решил, что она забыла. Показываю ей, а она: «Оставь, мне ничего этого не нужно». – «Как же это, – говорю и поднимаю гребень. – Такая отменная вещица – и не нужна?» Она мне: «Брось, брось, это все суета мирская». Я поступил по пословице: «Что ничье – то мое». Отвернулся да и сунул гребень за пазуху. Может, и посейчас бы с собой носил, если бы в Суонси не продал за пять с половиной шиллингов. Что ж тут такого – она ведь сама не взяла. Я это за воровство не считаю.
В: И мне, выходит, должно считать тебя честным малым. Дальше.
О: Отыскали мы моего коня – он, слава Богу, стоял на прежнем месте. Она забралась в седло, а я взял коня за повод и повел в сторону дороги.
В: Больше вы ее не выспрашивали?
О: Как же, сэр. Но все попусту: она твердила, что все мне откроет не раньше чем мы отъедем подальше от этих мест. Тогда я примолк. А уже почти у самой дороги остановился и спросил, в какую сторону нам по ней ехать – потому как по пути я кое-что измыслил и хотел заручиться ее на то согласием. А замысел у меня был такой, чтобы доставить ее к отцу Его Милости. Она и отвечает: «Надо мне сколько возможно быстрее добраться до Бристоля». – «Отчего же до Бристоля?» – спрашиваю. «Оттого что там живут мои родители». – «А известно им про твое нынешнее занятие?» А она знай свое: должна, мол, повидаться с родителями. «Тогда, – говорю, – назови свое истинное имя и расскажи, где тебя сыскать». – «Я зовусь Ребекка Хокнелл, но иные называют меня Фанни. Отец мой столяр и плотник именем Эймос, а найти его можно в приходе Богородицы Редклиффской, возле трактира „Три бочонка“, что на Квин-стрит, в Ремесленном квартале». И знаете, сэр, ведь я ей туда писал. В июне. Как услыхал про Дика, так и написал. Однако ответа нет как нет. Так что правду ли она мне рассказала – Бог весть, но при той беседе я ей поверил.
В: Хорошо. Что же потом?
О: Стоим мы, значит, беседуем, и вдруг внизу на дороге голоса. Идут через лес человек шесть или семь – мужчины, женщины – и песню распевают.
Припозднились на празднике, домой возвращаются. И не поют даже, а просто козла дерут – видать, крепко навеселе. Мы тотчас умолкли, и уж так-то легко сделалось на душе, оттого что нашим приключениям конец и снова перед нами простые смертные – нужды нет, что пьяные горлопаны.
В: Ночь уже опустилась?
О: Не то чтобы совсем, но уже помрачнело вокруг, как в ненастье. И вот отстучали по дороге деревянные башмаки, как вдруг Ребекка – уж я ее теперь так и стану называть – вдруг Ребекка восклицает: «Нет мочи! Я должна!
Должна!» Я и слова вымолвить не успел, а она скок наземь, метнулась в сторону и бросилась на колени, словно вновь хочет возблагодарить Господа за избавление. Потом слышу – плачет. Намотал я поводья на сук – и к ней. А она дрожит странной дрожью: не то ее лихоманка треплет, не то озноб бьет, хоть вечер не так чтобы прохладный. И при каждом вздроге стонет как от боли: «Ох, ох, ох». Я ей руку на плечо кладу, а она отшатнулась вот этак, будто я ее обжег. Ничего не говорит, ничего вокруг не замечает. А потом как бросится ничком на землю, трясется, стонет. Ну прямо падучая болезнь.
Вот когда у Джонса мурашки-то по спине забегали. Я уж подумал, что те, про кого она давеча так непонятно говорила, сперва задали ее душеньке трезвону, а теперь завладели ее телом и наказуют за прегрешения. Боже милосердный, такие вздохи и рыдания раздаются разве что в геенне огненной.
Я только раз в жизни слыхал, чтобы женщина выводила такие звуки – когда одна при мне, прошу прощения вашей чести, мучилась родами. Вот и Ребекка так же. Ей-богу, так же. Я отступил назад и стал ждать. Наконец она успокоилась. Минуту-другую лежала без движения, только нет-нет да и всхлипнет. Подошел я к ней, спрашиваю: «Не захворала ли ты?» А она помедлила и как бы сквозь сон отвечает: «В жизни так славно себя не чувствовала». И прибавила: «Иисус вновь поселился в моей душе». «А я, – говорю, – уже было почел тебя одержимой». – «Истинно так, – отвечает, – но это одержимость праведная, ибо я одержима лишь Им одним. Не тревожься же: теперь я спасена». Потом она села и уткнулась лицом в колени, но тотчас подняла голову и спрашивает: «Нет ли у тебя какой еды? Я умираю с голоду».
– «Только малая краюха хлеба да кусочек сыра». – «Мне, – говорит, – больше и не надобно». Принес я ей свои припасы. Она поднялась, взяла еду и уселась поудобнее на поваленном дереве. Откусила кусочек и спохватилась:
«Может, ты тоже проголодался?» – «Что верно, то верно, – говорю. – Но это пустяки. Мне еще и не так случалось голодать». – «Нет, – говорит она, – так не годится. Ведь это же ты ободрил меня в горькую минуту. Давай поделимся». Я присел рядом, и она отломила мне хлеба и сыра. Кусочки вышли махонькие, на один зубок. А потом я спросил, как разуметь ее слова:
«Теперь я спасена». – «Это, – говорит, – к тому, что Господь вошел в меня.
И я молю Его, чтобы Он пребывал и с тобою, Фартинг. Теперь Он нас не оставит и, может статься, мы сподобимся прощения за то, что совершили и подглядели». Я, сказать по чести, никак не ожидал таких слов от шлюхи и только ответил: «Дай-то Бог». А она продолжала: «С самых дней моей юности я принадлежала к „друзьям“. Но за эти пять лет не стало света в моей душе.
Ныне же Господь Всеблагой возжег его вновь».
В: И вы дали веру этим лицемерным рацеям? Поверили ее дерганью и тряске?
О: Мудрено было не поверить, сэр. Все было так натурально. Много я на своем веку повидал актеров, на такую искусную игру ни один не способен.
В: На такую гнусную игру. Однако продолжайте.
О: Я, стало быть, отвечаю: «Чем всякие слова говорить да рассуждать о спасении, растолковала бы ты лучше, за какой нуждой Его Милость занесло в это место и куда подался Дик». А она мне на это: «Зачем ты, Фартинг, мне солгал?» – «Когда это я тебе лгал?» – «Ты уверял, будто послан отцом Его Милости». – «Правда, – говорю, – послан». – «Нет, не правда. Будь это правдой, ты бы точно знал, кто я такая, а не лез с вопросами». Надо же, как подался! Уж я ее убеждал-убеждал – не верит. Только руку мне пожимает, точно хочет показать, что я напрасно стараюсь. Потом спрашивает: «Ты боишься? Не бойся. Мы теперь друзья, Фартинг, а дружбе ложь не сродна». А я себе смекаю: раз уж в этих водах я сел на мель, пущу-ка свой корабль другим курсом. «Положим, что и ложь, – говорю. – Но что бы нам с тобой не переладить ее в правду? Отчего бы не поступить так, как если бы то была правда? А уж Его Сиятельство на вознаграждение не поскупится». Она меня поняла и отвечает: «Наградой нам вернее всего станет смерть. Мне ли не знать, что за люди сильные мира сего. Того, кто способен навлечь на них позор, они в живых не оставят. Мне же ведомо такое, что им от позора нигде глаз нельзя будет показать. А и расскажи я им, все равно не поверят. Кто станет слушать таких, как ты да я?»