Там определилась на место и уже было решила, что все беды позади. Так нет: вздумалось хозяину утолить со мной похоть. Я боялась потерять место, пришлось уступить. Дошло это до моей новой хозяйки, и опять я оказалась на улице. Волей-неволей начала христарадничать: что же остается, если честной работы не найти? Придешь наниматься в горничные, а хозяйка поглядит на тебя и откажет. Чем-то им мое лицо было не по нраву. – Она прерывает рассказ и, помолчав, добавляет:

– Если бы не нужда, не занялась бы я этим промыслом. Да и мало кто занялся бы.

– Мало кто делается потаскухой из нужды.

– Знаю, сэр.

– Стало быть, ты распутна по природе?

– Да, сэр.

– И стало быть, родители не зря от тебя отвернулись, даром что держатся ложного учения?

– По грехам моим – так, сэр. Только вышло, что вся вина лишь на мне одной. Хозяйке вспало на ум, что я навела на их сына порчу. А это не правда: он первый меня поцеловал, а я не давалась, и перстенек он похитил без моего ведома, и в остальных его делах я не повинна. Но мои родители не поверили. Сказали, что я отреклась от внутреннего света. Что я не их дитя, но дщерь сатаны. Что я и сестер своих совращу с пути истинного.

– Что за «внутренний свет»?

– Свет Христов. О нем говорит их учение.

– Их? Больше не твое?

– Нет, сэр.

– Ты не веруешь во Христа?

– Не верую, что увижу Его в этом мире. Ни также в мире ином.

– А в мир иной веруешь?

– Да, сэр.

– Не ожидают ли там тебя и тебе подобных адские муки?

– Да минует меня такое наказание, сэр.

– Но разве это не так же ясно, как то, что это вот полено обратится в пепел?

Девушка не отвечает, только еще ниже опускает голову. Тем же ровным голосом мистер Бартоломью продолжает:

– И не менее ясно, что тебе и на этом свете не уйти от адских мук – когда ты истаскаешься и тебя выставят из борделя. И кончишь ты жизнь простой сводней или скрюченной каргой в богадельне. Если к тому времени тебя не приберет французская болезнь. Или ты надеешься преуспеть, умножая свои грехи, и на склоне лет сделаться второй Клейборнихой? Тебя и это не спасет.

Мистер Бартоломью выжидающе молчит. Но его слова остаются без ответа.

– У тебя что, язык отнялся?

– Мне мой промысел ненавистен, сэр. А промысел мистрис Клейборн тем паче.

– Ну конечно, ты бы хотела стать добродетельной супругой. И чтобы за подол цеплялся целый выводок писклявых пострелят.

– Я бесплодна, сэр.

– Ну, Фанни, ты воистину бесценный клад.

Девушка медленно поднимает глаза и ловит его взгляд. Она не столько оскорблена этими издевками, сколько озадачена и словно старается прочесть в лице хозяина то, что не поняла из его слов. И тут происходит еще более непонятное: ледяное лицо мистера Бартоломью озаряется улыбкой. Пусть не слишком сердечной, зато это именно улыбка, а не язвительная или глумливая ухмылка. Удивительнее всего, в ней заметно что-то очень похожее на сочувствие. Чудеса на этом не кончаются: молодой человек делает три-четыре шага, склоняется перед девушкой и на миг подносит ее руку к губам. Затем выпрямляется и, не отпуская ее руки, все с той же улыбкой всматривается в ее лицо. Сейчас обритый мистер Бартоломью и накрашенная Фанни напоминают фигуры с картины Ватто, изображающей галантные празднества – кавалера и даму в костюмах итальянской комедии масок. Вот разве что обстановка неподходящая. Так же неожиданно мистер Бартоломью выпускает руку девушки и возвращается в свое кресло. Девушка столбенеет.

– Зачем вы это, сэр?

– Разве вам неизвестно, зачем джентльмены целуют женщинам руки?

Новая неожиданность – учтивое «вы» – окончательно подкосило девушку.

Она, понурившись, качает головой.

– За то, что вы для меня сделаете, моя агница, ничего не жаль.

Изумленная девушка вновь заглядывает ему в глаза.

– Что же я должна сделать, сэр?

– Близ этих мест бьют те самые ключи, о коих я вам сказывал, что жду от них исцеления. Завтра мы свидимся с хранителями тех вод. В их власти приблизить исполнение сокровенных моих надежд. И я задумал в знак почтения принести им дар. Не деньги, не самоцветы – к этому добру они равнодушны.

Даром этим станете вы, Фанни. – Мистер Бартоломью окидывает девушку внимательным взглядом. – Что вы на это скажете?

– То, что велит мне долг, сэр. Что я обязалась повиноваться мистрис Клейборн и поклялась непременно воротиться.

– Обязательство, данное черту, ни к чему не обязывает.

– Может, оно и так, сэр, но с беглыми она обходится хуже черта. Иначе бы давно все разбежались.

– Не вы ли минуту назад уверяли, что промысел этот вам ненавистен?

Девушка чуть слышно бормочет:

– Не сделаться бы себе еще ненавистнее.

– Но когда мы с ней сговаривались, разве не велела она вам всеусердно мне угождать?

– Так, сэр. Но чтобы угождать другим, о том и слова не было.

– Я купил вас на три недели, ведь так?

– Верно, сэр.

– Стало быть, я вправе еще две недели удерживать вас себе на потребу. И я приказываю вам исполнить то, что мне потребно, – то, для чего я вас купил, и притом недешево. Особ, которых я завтра уповаю встретить, извольте удовольствовать как должно.

Девушка склоняет голову, давая понять, что покоряется против воли.

Мистер Бартоломью продолжает:

– Запомните все, что я вам скажу, Фанни. Не делайте ложных заключений о повадках и наружности хранителей вод. Они чужеземцы и прибыли в наши края лишь недавно. Страна, откуда они родом, лежит далеко отсюда, и на нашем языке они не говорят.

– Я немного знаю французский. И еще несколько слов по-голландски.

– Ни то ни другое не пригодится. С ними надобно изъясняться, как с Диком. – Он умолкает и оглядывает сникшую собеседницу. – Я вами доволен, Фанни. Гнев мой был простым притворством – я хотел испытать, готовы ли вы к исполнению истинного моего замысла. Слушайте же со вниманием. В стране, о которой я веду речь, занятия, подобные вашему, не в обычае. Вы же славитесь умением изображать не знавшую мужчин недотрогу. Таковою желательно мне видеть вас и завтра. Прочь притирания, пышные наряды и лондонские ужимки. Никаких скоромных взглядов, чтобы и приметить нельзя было, кто вы есть на самом деле. Явите им себя стыдливой смиренницей, выросшей в деревенской глуши и девственную чистоту сохранившей.

Обращайтесь к ним с почтением, а не с ухватками искушенной блудницы, какими хотели употчевать меня полчаса назад, а прежде услаждали не одну сотню мужчин. Понятно ли вам?

– Должна ли я возлечь с ними, если они того пожелают?

– Исполняйте все, что бы они ни повелели.

– Даже если это мне неприятно?

– Говорю вам, исполняйте их волю, как мою. Разве Клейборниха дозволяла вам щепетильничать, точно вы знатная леди?

Девушка опять наклоняет голову. Молчание. Мистер Бартоломью наблюдает за ней. Куда подевалась насмешка, презрение и недавняя беспощадность в его взгляде? На лице его написано удивительное терпение и спокойствие.

Ошибшийся эпохой «бритоголовый» уступает место еще более неожиданному гостю – буддийскому монаху. На диво уравновешенный, степенный, всецело поглощенный самосозерцанием. Однако в его глазах мелькает чувство, которое никак не вяжется с его прежним поведением: он явно чему-то рад. Вот так же радовался его слуга Дик, когда в камине пылали бумаги. Молчание продолжается почти целую минуту. Наконец мистер Бартоломью произносит:

– Фанни, ступайте к окну.

Девушка выпрямляется, и причина ее молчания становится понятной. Глаза ее влажны от слез – скупых слез человека, сознающего, что у него нет выбора. В ту эпоху о каждом было принято судить по внешним обстоятельствам его жизни; даже самооценка – кем себя считать, к какому разряду причислить – была исполнена оглядки. Нам бы показалось, что этот мир полон мелочных ограничений, участь каждого определена раз и навсегда – по сути, воля человека стеснена до последней крайности. Подневольный же судьбе человек того времени посчитал бы нынешнюю жизнь необычайно стремительной, беспорядочной, богатой в смысле проявления свободы воли (богатой богатством Мидаса: впору не завидовать, а сокрушаться об отсутствии абсолютных ценностей и нечеткости сословных границ). И уж конечно, выходец из той эпохи заключил бы, что, стремясь удовлетворить свое самолюбие и корысть, мы докатились до полного беззакония, если не сказать до безумия.