ПЕРЕСТРАХОВКА
Алиса и Эрвин были безмятежно счастливы, ни дать ни взять юная чета в семейной киноидиллии. Они были даже счастливее любых киносупругов, потому что миловались не на глазах у публики и без оглядки на цензуру. Пером не описать, с каким упоением Алиса бросалась на шею Эрвину, когда тот возвращался со службы, и с каким восторгом Эрвин расточал ей ответные ласки.
По крайней мере часа два они даже и не думали обедать. Да и через два часа дело шло еле-еле, вперемежку с нежностями и шалостями, укусами в шейку и шепотками на ушко, и прежде чем подать блюдо на стол, надо было вдоволь нацеловаться, поприжиматься и подурачиться.
Когда же наконец они садились за еду, то ели, уверяю вас, с отменным аппетитом. Но и тут он не упускал случая перебросить что попригляднее ей на тарелку, а она то и дело отбирала самые лакомые кусочки и всовывала их ему в раскрытые и слегка выпяченные губы.
После обеда они устраивались вдвоем в одном кресле, совершенно как попугайчики в клеточке, и он вдавался в подробное перечисление ее прелестей, а она воздавала должное его вкусу и наблюдательности. Впрочем, эти утехи длились недолго, потому что оба торопились лечь пораньше, чтобы наутро встать бодрыми и свежими.
Редкая ночь у них пропадала впустую: он обязательно просыпался раз-другой и зажигал свет – убедиться, что она ему не просто приснилась. Она сонно мигала в розовом сиянии ночника и ничуть не сердилась, что ее будят; происходил восхитительный разговорчик, и вскоре оба блаженно засыпали.
Мужу, которому по вечерам так хорошо дома, незачем застревать после работы в кабаках и забегаловках. Редко-редко Эрвин, так уж и быть, соглашался поддержать компанию, но и то вдруг вспоминал свою милочку – такую полненькую, мягонькую, сладенькую, кругленькую – и подскакивал на месте или подпрыгивал на полметра.
– Чего ты скачешь? – спрашивали друзья. – На гвоздь, что ли, сел?
– Нет-нет, – уклончиво отвечал он. – Это у меня просто душа играет. Это жизнь во мне кипит.
Затем он, как дурак, улыбался во весь рот, поспешно прощался с друзьями и сломя голову бежал домой, чтобы срочно увериться в подлинности своего чудесного достояния – нежных, милых и несравненных округлостей, составлявших его очаровательную женушку.
И вот однажды, мчась домой со всех ног, он опрометью ринулся через улицу, а из-за угла выскочило такси. По счастью, водитель успел резко затормозить, а то бы Эрвина сшибло, как кеглю, и не видать бы ему больше своей лапушки. Эта мысль привела его в ужас, и он никак не мог от нее отделаться.
В тот вечер они по обыкновению сидели вдвоем в кресле, и она нежно оглаживала его бледноватые щеки, а он вытягивал губы, как голодная горилла при виде бутылки с молоком, пытаясь перехватить и чмокнуть ее руку. В такой позиции у них было заведено выслушивать его отчет обо всех событиях долгого дня, в особенности о том, как он погибал от тоски по ней.
– Да вот, кстати, – сказал он, – я ведь чуть было и вправду не погиб при переходе через улицу, и если бы водитель такси не успел затормозить, то меня бысшибло, как кеглю. И может, не видать бы мне больше моей лапушки.
При этих словах ее губы задрожали, а глаза переполнились слезами.
– Если бы ты меня больше не увидел, – сказала она, – то и я бы тоже тебя больше не увидела.
– Я как раз так и подумал, – сказал Эрвин.
– У нас с тобой всегда одинаковые мысли, – сказала она.
Но это не утешало: в тот вечер их мысли были беспросветно печальны.
– А завтра целый день, – сказала, всхлипывая, Алиса, – целый день ты мне будешь видеться раздавленным на мостовой. Нет, это мне не по силам! Я просто лягу и умру.
– Ну зачем ты так говоришь, – простонал Эр-вин. – Теперь я буду думать, как ты, скорчившись, лежишь на коврике. Я сойду с ума или умру. Час от часу не легче, – пожаловался он, – Если ты умрешь оттого, что подумаешь, что я умер оттого, что… Нет, это слишком! Я этого не вынесу!
– И я не вынесу, – сказала она.
Они крепко-крепко обнялись, и поцелуи их стали очень солеными от слез. Есть мнение, что это придает им особую прелесть, как подсоленному арахису, который оттого делается еще слаще. Но Эрвин с Алисой слишком горевали, чтобы оценить такие тонкости: каждый из них думал только о том, каково ему будет, если другой внезапно умрет. Поэтому они всю ночь глаз не сомкнули, и Эрвин лишен был удовольствия грезить о своей Алисе, зажигать свет и видеть ее наяву. А ей не выпало радости сонно мигать в розовом сиянье ночника и смотреть, как он склоняется над нею, восторженно выпучив глаза. Они возместили свою утрату страстными и пылкими объятиями. Потому-то, когда холодный, серый и трезвый рассвет заглянул в их окошко, огорченные супруги и сами были такие спокойные, бледные и трезвые, какими ни разу не бывали со дня первой встречи.
– Алиса, – сказал Эрвин, – мы должны проявить мужество. Надо подготовиться к любым ударам судьбы и сделать все возможное, чтобы найти утешение в невзгодах.
– У меня останется одно утешение – слезы, – сказала она.
– Да и у меня тоже, – подтвердил он. – Но где тебе лучше будет плакать – в нетопленой мансарде, прерываясь, чтобы подмести пол и приготовить еду, или в роскошном особняке, с норковой шубкой на плечах и с кучей прислуги, которая подаст и приберет?
– Лучше пусть уж мне подают, – сказала она. – Я тогда смогу спокойно плакать взахлеб. А в норковой шубке я не простужусь и не буду чихать во время рыданий.
– А я лучше буду плакать на яхте, – сказал он, – где мои слезы покажутся солеными морскими брызгами и никто не подумает, что у меня глаза на мокром месте. Давай застрахуем свою жизнь, дорогая, чтобы на худой конец плакать без помех. Давай пожертвуем на это девять десятых наших денег.
– На жизнь у нас останется совсем немножко, – сказала она. – Но тем лучше, любимый мой, зато можно будет утешиться по-настоящему.
– То же самое и я подумал, – сказал он. – У нас с тобой всегда одинаковые мысли. Я сегодня же принесу наши страховые полисы.
– И еще давай, – воскликнула она, – давай застрахуем нашу дорогую птичку! – и указала на пернатую пленницу, которую они никогда не укрывали наночь, чтобы ее страстные трели сливались с их нежными восторгами.