— Не беспокойся, уж он окупит себя с лихвой, уж он что-нибудь да придумает.

— Но что? Что?

— Поговаривают, будто теперь и у нас каждому продавцу установят минимум: обязан продать на столько-то, а не сможешь — вылетай вон.

— Какая низость! А если покупатель не идет, если у него нет денег, если ему не нравится ваш товар? Это ни в какие ворота не лезет!

— Очень даже лезет, — отвечает Пиннеберг. — Они все словно с ума посходили. Это называется у них рационализацией, экономией: таким манером они хотят выявить неспособных. Какая ерунда! Взять, например, Лаша. Он человек мнительный, робкий, он заранее говорит, что если так сделают, если у него будут проверять чековую книжку и придется постоянно думать о том, выполнит ли он норму, — тогда он оробеет и вовсе ничего не продаст.

— Ну и что ж такого, — горячо возражает Овечка, — если он продаст меньше других, если ему не поспеть за всеми? Да кто они такие, чтоб из-за этого лишать человека заработка, места, всякой радости жизни? Выходит, кто послабее, тот уж и не дыши? Оценивать человека по тому, сколько штанов он может продать!

— Ну, брат, и разошлась же ты…— говорит Пиннеберг.

— Еще бы! Меня бесит не знаю как, когда я слышу такое.

— Но они-то говорят, что платят продавцу не за то, что он прекрасный человек, а как раз за то, что он продает много штанов.

— Это неправда, — говорит Овечка. — Это неправда, милый. Ведь они же хотят, чтобы у них служили порядочные люди. А на деле они так сейчас с нами обходятся, — начали-то с рабочих, а теперь дошла очередь и до нас, — что в конце концов все мы озвереем, и добром это для них не кончится, вот увидишь!

— Разумеется, не кончится, — соглашается Пиннеберг. — Среди нас и так уж большинство — нацисты.

— Благодарю покорно! — говорит Овечка. — Уж я-то знаю, за кого нам голосовать.

— За кого же? За коммунистов?

— Разумеется.

— Над этим мы еще поразмыслим, — говорит Пиннеберг. — Я и сам не прочь, да все как-то духу не наберусь. Пока мы более или менее устроены, особой необходимости в этом нет.

Овечка задумчиво смотрит на мужа.

— Ну, ладно, милый, — говорит она. — До следующих выборов еще успеем потолковать об этом.

Они встают из-за стола — с треской покончено, — и Овечка принимается быстро мыть тарелки, а муж вытирать их.

— Заходил к Путбрезе? — вдруг спрашивает Овечка. — Насчет квартирной платы?

— Заходил, — отвечает он. — Уплачено сполна.

— Тогда сразу же спрячь остальное.

— Хорошо, — отвечает он, открывает секретер, достает голубую вазу, лезет в карман, вынимает деньги из бумажника, заглядывает в вазу и озадаченно говорит: — Да ведь тут нет ни гроша.

— Нет, — твердо отвечает Овечка и глядит на мужа.

— Как же так? — недоумевает он. — Ведь должны же быть еще деньги! Не могли же они все выйти.

— А вот взяли и вышли, — говорит Овечка. — Вышли наши деньги. Вышли наши сбережения, и что мы получили по страхованию, тоже все вышло. Все профукали. Теперь мы должны обходиться одним твоим жалованьем.

Он не знает, что и подумать. Не может быть, чтобы Овечка, его Овечка, водила его за нос.

— Но ведь я только вчера или позавчера видел деньги в вазе. Ну конечно, была бумажка в пятьдесят марок и куча мелочи.

— Верно, сто марок еще оставалось, — уточняет Овечка.

— Куда же они девались? — спрашивает он.

— Так, никуда, — отвечает она.

— Послушай…— вспыхивает он вдруг. — Что ты купила на эти деньги, черт побери! Да говори же наконец!

— Ничего, — отвечает она и, когда он уже готов взорваться: — Неужели ты не понимаешь, мальчуган, что я отложила, спрятала их, они для нас больше не существуют? Теперь мы должны обходиться одним твоим жалованьем.

— Но зачем прятать? Если решим не трогать, стало быть, и не тронем.

— Нет, так у нас не выйдет.

— Ну, не скажи.

— Видишь ли, милый, мы все время собирались жить на одно твое жалованье и даже откладывать на черный день. Но много ли мы отложили? Мы истратили даже то, что получили сверх твоего заработка.

— В самом деле…— задумывается он. — Как же так? И ведь мы как будто не роскошествовали…

— Верно, — отвечает она. — Но, пока мы женихались, мы много разъезжали, да и в развлечениях себе не отказывали.

— А еще этот стервец Сезам — содрал с нас пятнадцать марок! Никогда ему этого не забуду.

— А еще свадьба, — подхватывает Овечка, она тоже денег стоила.

— А еще первые покупки: кастрюли, ножи, вилки, щетки, постельное белье, одеяло и подушки для меня…

— А еще загородные прогулки — их тоже было немало.

— А еще переезд в Берлин.

— Да, а еще…— она нерешительно умолкает.

— …туалет, — мужественно договаривает он.

— И приданое для Малыша.

— И кроватка для него.

— И все же у нас еще осталось сто марок! — торжествующе заканчивает она.

— Ну вот, видишь, — говорит он, очень довольный, — сколько всего мы получили за эти деньги. И нечего тебе ныть.

— Ладно, — говорит она, и совсем другим тоном: — Получить-то получили, но ведь, собственно говоря, многое следовало сделать, не трогая сбережений. Послушай, милый, с твоей стороны было очень великодушно, что ты не определил мне сумму на хозяйство и я могла свободно запускать руку в голубую вазу. Но это приучило меня к беспечности, и я иной раз лазила туда без всякой необходимости. Вот хотя бы в прошлом месяце, на новоселье, прекрасно можно было обойтись без шницелей и мозельского…

— Мозельское стоило всего марку. Если отказываться от всяких удовольствий…

— Зачем же от всяких, нужно искать такие, которые ничего не стоят.

— Таких не бывает, — возражает он. — За все, что доставляет удовольствие, надо платить. Захотел прогуляться за город — плати! Захотел послушать музыку — плати! За все надо платить, бесплатного ничего нет…

— Видишь ли, я думала… ну, скажем, музеи…— начинает она и осекается. — Нет, что и говорить, нельзя же все время ходить по музеям, да мы в этом ничего и не смыслим! А что и вправду стоит посмотреть, того-то мы и не увидим. Но так или иначе надо выкручиваться, и вот я записала, сколько чего нам нужно в месяц. Показать?

— Ну, покажи.

— А не рассердишься?

— Зачем же сердиться? Вероятно, ты права. Я не умею обращаться с деньгами.

— Я тоже, — говорит она. — Вот мы и должны научиться. Она показывает ему свои записи. Он начинает читать, и лицо его все более светлеет.

— «Месячный бюджет…» — очень хорошо, Овечка…— «Ни под каким видом не должен быть превышен» — клянусь.

— Не клянись раньше времени, — предостерегает она. Он быстро пробегает глазами начало.

— По статье «Питание» возражений нет. Ты уже пробовала выдерживать смету?

— Да, последнее время я все записывала.

— Мясо, — читает он. — Двенадцать марок. Не жирно будет?

— Милый, — говорит она, — ведь это всего по сорок пфеннигов в день на двоих, куда меньше того, что за последнее время доставалось тебе одному. Теперь по меньшей мере два дня в неделю придется обходиться без мяса.

— И что тогда есть? — тревожно спрашивает он.

— Что угодно. Маринованную чечевицу. Макароны. Всякие каши-малаши.

— О господи, — вырывается у него и, заметив ее движение:— Я все отлично понимаю, Овечка. Только не говори заранее, когда вздумаешь сготовить что-нибудь такое, это может отбить всякую охоту идти домой.

Она огорченно надувает губки, но тут же спохватывается.

— Хорошо, — говорит она. — Постараюсь, чтобы постных дней было как можно меньше. Только… если другой раз я сготовлю не особенно вкусно, не делай такой кислой мины. Мне самой делается кисло, когда киснешь ты, а что это будет за жизнь, если мы оба закиснем!

— Кис-кис! — зовет он, — Кис-кис, пойди ко мне! Ах ты моя кисанька, моя славная киска, пойди ко мне, помурлычь немножко»

Она ластится к нему, млеет от блаженства, но потом все-таки отстраняется.

— Нет, не сейчас, милый. Сперва дочитай до конца. А то у меня душа не на месте. Да и вообще…