— Мне деньги нужны, — устало повторяет фрау Миа. — Неужели Овечка не может сделать мне такое маленькое одолжение! Вот сегодня я опять вам чай вскипятила, так что же, мне за деньги брать?

— Ты совсем с ума сошла, мама, — говорит Пиннеберг. — Сравнила: каждый день прибирать всю квартиру или вскипятить чай!..

— Все равно. Одолжение есть одолжение. — Фрау Миа вдруг побледнела, шатаясь встала она со стула. — Сейчас вернусь, — шепчет она и выходит, запинаясь на каждом шагу.

— Ну, а теперь поскорей выключим свет, — говорит Пиннеберг. — Черт знает как неприятно, что дверь не запирается, все в этом свинушнике в неисправности. — Он опять перебирается к Овечке. — Ах, Овечка, надо же было старухе прилезть как раз…

— Слышать не могу, когда ты так с ней разговариваешь — шепчет Овечка, и он чувствует, что она дрожит всем телом. — Ведь она твоя мать.

— К сожалению, да, — говорит он, и смягчить его невозможно. — К сожалению. Я слишком хорошо ее знаю, и поэтому мне известно, что это за тварь. Ты просто ее еще не раскусила; днем, когда она трезвая, она остра на язык, у нее есть чувство юмора, она понимает шутку. Но это все напускное. Она никого по-настоящему не любит, ты думаешь, с Яхманом они не рассорятся? В конце концов он тоже не дурак и поймет, что она просто обирает его. А для постели она скоро будет уже стара.

— Ганнес, я не хочу, чтобы ты при мне так отзывался о своей матери, — очень серьезно говорит Овечка. — Может быть, ты и прав, а я сентиментальная дурочка, но никогда больше не говори так при мне. А то я буду бояться, что Малыш тоже когда-нибудь так обо мне скажет.

— О тебе? — переспрашивает Пиннеберг с такой интонацией, что все ясно. — Чтобы Малыш мог сказать о тебе такое? Но ведь ты… ведь ты же Овечка! Ты… ах, чтоб ее, опять лезет к нам. Мы спим, мама!

— Деточки! — неожиданно раздается голос Яхмана. и по голосу слышно, что обладатель его тоже сильно навеселе. — Деточки, извините меня, одну минутку…

— Извиняем, извиняем, — говорит Пиннеберг. — А теперь уходите отсюда, господин Яхман.

— Одну минутку, дамочка, сейчас уйду. Вы супруги, И мы супруги. Незаконные, правда, но в остальном все честь честью… Так почему нам не помочь друг другу?

— Вон! — это все, что говорит Пиннеберг.

— Вы очаровательная женщина, — говорят Яхман и тяжело опускается на край кровати.

— К сожалению, это только я, — говорит Пиннеберг.

— Все равно, — Яхман встает. — Я здесь дорогу знаю, обойду кровать…

— Уходите вон, — довольно беспомощно протестует Пиннеберг.

— И уйду, — говорит Яхман и пробирается между умывальником и шкафом. — Я, видите ли, только из-за квартирной платы.

— О господи! — вздыхают супруги Пиннеберг.

— Это вы, дамочка? — спрашивает Яхман. — Где вы? Дайте же свет. Повторите еще раз, о господи! — Он пробирается через комнату, полную препятствий, к той стороне кровати, что ближе к окну.

— Знаете, она, ваша мать, ругается, что еще не получила денег за комнату. Сегодня опять нам весь вечер испортила. А теперь сидит и хнычет. Вот я и подумал: Яхман, за последние дни тебе здорово повезло, зашиб деньгу, Яхман, отдай деньги детям, ведь это все равно, что ей отдать. Они отдадут ей, тож на тож и выйдет. И порядок.

— Нет, господин Яхман, — начинает Пиннеберг. — Это с вашей стороны большая любезность…

— Любезность… ах, черт, что это здесь стоит? Новая мебель! Зеркало! Нет, какая там любезность, просто хочу, чтобы покой был. Пойдите сюда, голубушка, вот деньги.

— Очень сожалею, господин Яхман, — весело говорит Пиннеберг, — что вам напрасно пришлось проделать весь этот длинный путь, ее постель пуста, моя жена у меня.

— Э, черт бы ее драл, — шепчет Яхман, ибо за дверью слышится плаксивый голос:

— Хольгер, где ты? Хольгер?

— Спрячьтесь скорей. Она сейчас войдет, — шепчет Пиннеберг. Дверь с шумом распахивается.

— Может быть, Яхман здесь? — И фрау Миа включает свет. Две пары глаз испуганно озираются по сторонам, но его нет, он притаился за кроватью.

— Куда он опять девался? С него станется, он и на улицу убежит! Видите ли, ему жарко стало… Ах ты, господи, что это там?..

Ганнес и Овечка настороженно следуют за взглядом матери. Но она обнаружила не Хольгера, а несколько бумажек, лежащих на Овечкином красном шелковом одеяле.

— Да, мама, — говорит Овечка, раньше других сообразив, в чем дело. — Мы все обсудили. Вот квартирная плата на первое время. Пожалуйста.

Фрау Миа берет деньги. У нее перехватывает дух:

— Триста марок! Ну, слава богу, одумались, я засчитаю за октябрь и ноябрь. Тогда останется только какая-то мелочь за газ и электричество. При случае сочтемся. Ну, ладно… спасибо… Спокойной ночи…— С этими словами она выходит из комнаты, боясь, как бы у нее не отняли ее сокровище.

Из-за Овечкиной постели появляется сияющее лицо Яхмана.

— Вот это женщина так женщина! — говорит он. — Триста марок за октябрь и ноябрь — неплохо! Извините, дети, хочу на нее поглядеть. Во-первых, интересно, скажет ли она мне про деньги. А во-вторых, она сейчас, конечно, взвинчена — ну, так спокойной ночи.

И он исчезает за дверью.

КЕСЛЕР РАЗОБЛАЧЕН И ПОЛУЧАЕТ ПОЩЕЧИНУ. НО ПИННЕБЕРГАМ ВСЕ ЖЕ ПРИХОДИТСЯ ПЕРЕЕХАТЬ НА ДРУГУЮ КВАРТИРУ.

Утро, пасмурное, серое, ноябрьское утро, у Манделя еще совсем тихо. Пиннеберг только что пришел в отдел, он первый или почти первый. За дальним прилавком чем-то занят еще один продавец.

Пиннеберг в плохом настроении, несомненно погода влияет. Он достает отрез мельтона и начинает мерить.

Раз… раз… раз…

Другой продавец, который с чем-то возился в дальнем углу, шуршит уже ближе, он останавливается то здесь, то там, а не идет прямо к Пиннебергу, как сделал бы Гейльбут. Значит, это опять Кеслер, а Кеслеру, уж конечно, что-нибудь нужно. От Кеслера вечно жди мелких булавочных уколов, мелких, трусливых придирок. А Пиннеберг, как на грех, никак не может привыкнуть, каждый раз раздражается, просто стервенеет, так бы, кажется, и избил Кеслера, он возненавидел его с самого начала за лемановских отпрысков.

— С добрым утром, — говорит Кеслер.

— С добрым утром, — отвечает Пиннеберг, не поднимая головы.

— Здорово темно сегодня, — говорит Кеслер.

Пиннеберг не отвечает. Раз… раз… раз…— вертится отрез.

— Здорово вы орудуете, как я посмотрю, — натянуто улыбаясь, говорит Кеслер.

— А вы не смотрите, — отвечает Пиннеберг.

Кеслер как будто хочет и не решается что-то сказать, а может быть, просто мнется, не зная с чего начать. Пиннеберг нервничает, Кеслеру что-то от него нужно, и ничего хорошего это не сулит.

— Вы ведь живете на Шпенерштрассе? — спрашивает Кеслер.

— А вы откуда знаете?

— Слышал.

— Ну и что? — говорит Пиннеберг.

— А я живу на Паульштрассе. Странно, как это мы ни разу не встретились в трамвае.

«Что-то ему, негодяю, от меня нужно, — думает Пиннеберг. — И чего тянет, уж говорил бы скорее! Мерзавец такой».

— Вы ведь женаты, — говорит Кеслер. — Нелегко в наши дни женатому человеку. Дети у вас есть?

— Не знаю! — стервенеет Пиннеберг. — Лучше бы занялись делом, чем так стоять.

— «Не знаю», так и запишем, — говорит Кеслер, наглея, и, можно сказать, впивается зубами в свою добычу. — Возможна, так оно и есть. «Не знаю», пожалуй, это просто замечательно, когда отец семейства так говорит…

— Слушайте, господин Кеслер!.. — говорит Пиннеберг и слегка поднимает метр.

— Ну, и что дальше? — спрашивает Кеслер. — Вы же сами сказали. Или не говорили? Главное, чтобы знала фрау Миа.

— Что вы сказали? — орет Пиннеберг. Несколько продавцов, что пришли тем временем, смотрят на них во все глаза. — Что вы сказали? — повторяет он невольно тише. — Что вы ко мне привязались? Я вам морду набью, дурак! Вечно затеваете склоку…

— Таким-то деликатным путем и завязывается, значит, приличное знакомство? — язвительно спрашивает Кеслер. — Не лезьте только в бутылку, приятель! Хотел бы я знать, что скажет господин Иенеке, если я покажу ему некое объявление. Человек, который позволяет своей жене давать такие мерзкие объявления, такие гнусные объявления…