Вероятно, был еще какой-то способ лузгать семечки, которого я пока не нашел.

А может, я сам чересчур все усложняю.

И вот я решительно отправил в открытый рот щепоть семечек, разгрыз их все, даже не пытаясь отделить шелуху от ядрышек, и мощной дугой выплюнул получившуюся кашу. Прыщеватый солдат весело засмеялся, но второй мрачно насупился. Я ускорил темп. Грызя и плюясь, я похлопывал ладонью по животу, чтобы показать, как нравятся мне семечки.

Вдруг усатый солдат нагнулся, ковырнул ногтем одну из выплюнутых мной скорлупок и с первого же взгляда понял, что я не лузгаю семечки как положено, а просто грызу и выплевываю их вместе с шелухой, то есть зря перевожу добро, да еще делаю вид, что они мне нравятся. Он недовольно покачал головой и сказал несколько слов, которые нетрудно было понять:

- Ох уж эти фашисты!..

Автомат стоял у него между ног. Он взял его в руку и поднялся со стула. Я был разоблачен. Уже не стоило вести меня к коменданту. Я инстинктивно поднял руки вверх-при этом семечки просыпались на пол-и что есть мочи завопил:

- Не надо! Вспомните о Пушкине! Пушкин, помоги!

Но он лишь поставил автомат в угол комнаты, подошел ко мне, вытянулся во весь рост, взял одно семечко, выпятил губы, аккуратно вложил семечко между нижним желтым и верхним темным резцом так, чтобы мне было видно, слегка свел челюсти - раз дался щелчок, показал пальцем себе в рот, чтобы я подошел поближе и заглянул внутрь, ловко подхватил языком ядрышко из расколотой надвое шелухи, проглотил его, подчеркнув глоток сжатием гортани, и наконец лихо выдул в воздух пустую шелуху. Я был покорен.

- Ну? - снисходительно спросил он.

Он дал мне хорошее крупное семечко и глядел мне в рот, пока я осваивал это новое для меня дело. При этом он производил языком и челюстями - на этот раз вхолостую - все нужные движения, чтобы помочь мне. Оказалось, человек он был совсем не злой, а просто дотошный. Настолько дотошный, что под его руководством я довел отделение шелухи от ядрышка и небрежный плевок до такого уровня, какого мне потом уже ни в одном деле достичь не удалось.

Вся процедура постепенно стала смахивать на ужин перед казнью, но вдруг совсем рядом я услышал голос, показавшийся мне знакомым.

За моей спиной стоял Федор Леонтьев.

Вероятно, он прибежал на мой крик о помощи, обращенный к Пушкину. Он еще больше отоптал, а рыжие волосы теперь были острижены чуть не наголо. Вместо сапогботинки. Из него сделали "канцелярскую крысу", как я понял, и до сих пор не дали съездить в Берлин, в его родной полк, встретивший там День Победы, - и это приводит его в отчаяние. Он разговаривал со мной с помощью рук и выразительной мимики, так что понимать его было куда легче, чем лузгать семечки по всем правилам искусства.

Федор Леонтьев имел право войти к коменданту запросто, не постучавшись. Он пробыл за дверью-конечно, по моему делу-почти битый час. Как я и предполагал, случай был не из легких. Выйдя оттуда, он пробормотал сквозь зубы: "Мать-дерьмо!" Может, и не совсем так. Но было похоже, что выругался.

Из его слов я понял, что мать и дочь фон Камеке удрали на Запад. Федор видел в этом-как, впрочем, и я-в первую голову измену графини Пушкину. Взгляд его скользнул за окно, куда-то далеко-далеко.

откуда родом и он сам, и те стихи...

Повернувшись наконец ко мне, он спросил:

- Почему ты не работал? - И погрозил кулаком.

Я понял его так: он поручился за то, что я не имел никакого отношения к бегству обеих фон Камеке и в доказательство этого буду усердно трудиться, даже и не получив надела. Значит, меня не собираются расстреливать. И я могу отправляться домой.

Пятнадцать километров до деревни я прошел пешком и чуть не попал шелухой от семечек в лицо собственной матери, которая шла мне навстречу.

Она как раз собралась в город выручать меня из беды. Как всегда. Но на этот раз я сам все уладил.

- У меня в комендатуре знакомый есть, - только и сказал я ей.

Вот и все - и пусть катится к своему Швофке.

Но она не отстала.

- Скажи мне по крайней мере, что там с мерином.

- С каким еще мерином?

Оказалось - с Августом Дохлым. Он тащил телегу с навозом и свалился на полдороге. Шкура у него стала облезлая, как у дохлой кошки. А ветеринар из Дамме мог приехать только послезавтра.

- Ну а Наш-то ждать не захотел, - сказала мать и передернула плечами.

Я знал, что она имеет в виду. Моя мать иногда "заговаривала" больных животных.

Не то чтобы уж очень часто. Август был у нее, в сущности, вторым пациентом.

А первым была лучшая корова Лобига.

Она заболела незадолго до появления русских танков, когда ветеринара было не сыскать. Корова давала двадцать четыре литра в день. И вдруг не смогла подняться на ноги. А мы в те дни были рады любой подачке картошке, молоку или там яйцам...

Жратва занимала тело и дух с утра до поздней ночи! И поныне не знаю, каким манером матери удалось внушить Лобигу мысль, что она сможет поставить больную корову на ноги. Может, она мимоходом зашла к ним-например, узнать, приходить ли ей в среду на молотьбу или еще что. И разговор случайно зашел о корове. Мать потом возьми да и загляни в хлев. Ну и поговорила там с коровой.

А та на следующий день и впрямь на ноги встала, да и поела как всегда. Так что мать сама перепугалась: сидя в кухне и подперев кулаком подбородок, она вслушивалась в себя-неужто и вправду ведьма?

- Что ты с коровой-то делала? - спросил я ее тогда.

- А ничего.

Но я, конечно, не поверил, и она в конце концов призналась:

- Я только ласково поговорила с ней, ну, как с больными говорят: мол, все пройдет и так далее.

Во всяком случае, в тот раз она принесла в дом кусок масла и три банки домашней колбасы. Когда корова совсем выздоровела, мы получили еще полмешка ржи.

Между собой мы решили, что корова, наверное, сама по себе выздоровела.

Или дело в ласке, - сказал Швофке, когда мы ему рассказали об этом случае. Больному животному, мол, иногда помогают и несколько ласковых слов. - Бывает.

Поэтому не удивительно, что Наш-то тут же побежал к матери-как только выяснилось, что ветеринара из Дамме не будет раньше чем послезавтра. И мать пошла с ним чем не повод посмотреть, как я живу. Ну вот, а меня дома не оказалось.