- Не хочу в замок! - вырвалось тогда у Амелии. Она боялась матери и Доната больше, чем вражеских танков. И моя мать под грохот и лязг, как в настоящем киножурнале "Новости недели", добавила голосом диктора, читающего экстренный выпуск :
- Замки они громят в первую очередь!
Мне это не понравилось. С чего она взяла, будто русские громят сперва замки, а уж потом только халупы батраков. В результате Амелия побежала к нам домой, чего бы я на месте матери ни за что не допустил.
Я бы не позволил ей войти в нашу нищенскую конуру.
Люди хотя и говорят "война есть война", но тут же сломя голову бегут прочь. Я не побежал. Я все больше отставал и под конец крикнул:
- Бегите без меня! Я проберусь задами!
А сам встал в дверях трактира и стал глядеть на громыхающие по улице танки. Вряд ли сумею теперь объяснить овладевшее мной тогда безразличие. Вероятно, внушил себе: ну и пусть. Пусть остановятся и пусть расстреляют. Лучше это, чем видеть, как Амелия входит в нашу жалкую хибару. Вот до чего дошло! У меня появилось то, что по-ученому называется неадекватное восприятие. Внутри у меня все сжималось в комок при мысли, что Амелия сейчас ступает по щербатому полу нашей грязной клетушки и садится на липкую скамью возле печки, этой ненавистной прожорливой твари. Я словно видел, как ноздри ее брезгливо принюхиваются к затхлой вони, которой я весь пропах, а в глаза так и лезет голубой эмалированный таз, в котором я мою ноги.
Нет, лучше погибнуть.
Представить себе только, что ей придется у нас ночевать! Как это она ляжет в мою постель в задней каморке - одеяло вечно сырое, а в матраце огромная дыра, прожженная горячим кирпичом. Мне всегда приходилось сперва сворачиваться калачиком, чтобы скопить тепло, и только потом, очень нескоро, можно было распрямиться во весь рост. Да ей ни за что этого не вынести, никогда. Вот о чем я думал перед самым концом войны.
И вот танки остановились; из-за угла появились те два поляка и помахали мне в знак приветствия. Ого, в таком случае мне и вовсе лучше остаться здесь, и я словно во сне подошел поближе к ним. Збигнев и Юзеф кивнули мне чуть ли не сочувственно, словно хотели сказать: к сожалению, все это причем в точности - можно было предвидеть заранее, уже тогда, когда я заглянул в окно старого курятника и объяснил им суть махинаций с рваными башмаками и похоронками. Я был настолько вне себя от счастья из-за тог о, что мне вопреки ожиданиям не только ничего плохого не сделали, но даже предложили местечко рядом с собой (в самой гуще большевиков), что напустил на себя вид одновременно глубокомысленный и страдальческий. Дескать, вот перед вами человек, который не из одного колодца воду пил, воистину так!
Михельман тупо глядел себе под ноги и хрипло, с присвистом, втягивал воздух ртом, обнажив резцы. Он всей тяжестью повис на веревке, стягивавшей его руки. Юзеф свернул мне самокрутку, и только когда я закурил, Михельман, мой бывший учитель, поднял голову. Глаза его от изумления чуть не вылезли из орбит. Закурил я впервые, и от смущения, что меня застали за этим занятием, тут же закашлялся. Но потом мне все же пришло в голову, что дело не в курении. Во всяком случае, не в нем самом. А в том, что я так запросто сидел тут и раскуривал с этими поляками-вот что Мнхельману было трудно переварить.
- Значит, это ты, - прошипел он.
- Ну я, а что?
Верно: я опять благополучно приземлился после очередной встряски! Мне пока и впрямь ничто не грозило. Я был в числе тех, кто мог со спокойной душой закурить.
А если вглядеться в лицо Михельмана попристальнее, то мое место вообще не среди побежденных в этой войне. На нем было написано, что мое место-среди тех, кого можно назвать воскресшими. Среди воскресших, ставших судьями. Как же мне было не сиять от счастья!
И люди за окнами-их выдавало легкое подергивание занавесок-видели все это в таком же свете. Я знал их: если они на кого взъедятся, то распахнут окна и примутся улюлюкать! А раз они сидят тише воды, ниже травы, значит, поджали хвост и будут встречать с поклонами и приглашать в дом как дорогого гостя: старой вражды как не бывало.
Да, дошло до них, видать, чей час пробил. Я совсем осмелел и, небрежно развалясь и пуская кольцами дым, задрал ноги кверху и спросил Михельмана со смехом, без злобы:
- Как вам нравятся мои туфли?
Он отвернулся. Збигнев невесело рассмеялся, Юзеф ругнулся сквозь зубы. А танкист из Пятигорска все так же спал мертвецким сном.
Считай я их врагами, я бы мог попытаться всех уложить на месте автомат одного из спящих лежал всего в нескольких шагах, а часовой, казалось, не обращал на нас внимания, но я не считал их врагами. И хотя меня уже тошнило от курева, я попросил Збигнева свернуть мне еще одну и затянулся с решительным видом.
Больше всего на свете мне хотелось в эту минуту поболтать с моими новыми приятелями, которые теперь задавали тон, попольски, по-русски либо еще по-каковскида так небрежно, как бы между прочим, что производит особенно сильное впечатление.
Ведь вот как права оказалась мать! Она не раз говорила:
- Надо бы знать языки!
У нее это звучало так: тот, кто "знает языки", знает не какой-то определенный язык, а вообще "языки", все сразу, то есть получалось, что почти все люди говорят понемецки, но где-то есть и такие, которые "знают языки".
В это утро мне остро не хватало знания польского, я бы все отдал за несколько простейших фраз. По моим тогдашним понятиям, чтобы овладеть чужим языком, надо было прежде всего исковеркать свой собственный до неузнаваемости. Если получается, считай, что и иностранный у тебя почти что в кармане. Ну вот, к примеру: протянув руку к Збигневу, я сказал, небрежно пошевелив пальцами:
- Ну, Спишек, тай пиштолетту. Я змотреть.
Збигневу понадобилось довольно много времени, чтобы сообразить, чего я хочу.
И сообразил-таки, вероятно, лишь благодаря расположению ко мне. Поскольку я неотрывно смотрел на его ремень, он опустил взгляд туда же, обнаружил свой пистолет и с улыбкой протянул его мне.
Я мог говорить по-польски! Мне показалось, что лицо Михельмана как-то сразу посерело. Во всяком случае, он не сводил глаз с пистолета. На моей ладони лежал "08" - точь-в-точь такой, какой он накануне отшвырнул, когда Лобиг напал на него, не помня себя от бешенства. С пистолетом в руках я уже ничем не напоминал того долговязою и нескладного подростка, каким был всего час назад. Я все больше проникался ощущением своей причастности к новой власти, а потому заважничал и небрежно бросил: