Сначала мне было это очень трудно, я все жалела ее и себя, представляла, что это я люблю последний раз в жизни, но мне очень хотелось выполнить требование режиссера и только когда я поняла, как он прав, у меня стало получаться. Наедине с собой я все представляла себе, что это я полюбила молодого, прекрасного (в моем представлении юношу), я поняла, что просить его о любви и верности при каждом свидании я бы не смогла, стыдно, противно. Наверное, поверив в его любовь, я бы шутя, капризничая, легко угрожая своей холодностью, говорила бы на эти темы, но всеми силами попыталась бы скрыть, как мне страшна разлука. Его холодность - смерть для меня, об этом говорить страшно, об этом можно шутить, а уж зритель по мимолетному выражению глаз, по нежному прикосновению к руке, к возможности хоть на секунду прижаться к телу поймет, что для меня, Сарытовой, этот юноша.

Моим партнером стал совсем молодой актер с прекрасной внешностью и с житейской и сценической неопытностью Денис Беспалый. В "Ассамблее" он играл моего сына, репетировали мы нормально, дружно, стараясь выполнить те задачи, что нам ставил режиссер. Но в "Блажи" все стало намного сложнее. Юноша, ничего почти не сделавший в своей профессии, и народная артистка, уважаемая, спокойная на вид, уверенная в себе женщина, в которой все скучно как дважды два четыре. В первые дни репетиций его сковало уважение ко мне и частенько, когда режиссер поругивал его за зажатость, я очень ему сочувствовала, и чтобы подбодрить, часто говорила ему: "Денис, ты не отчаивайся, не волнуйся, делай то, что нужно для роли, для сцены, я сама так же, как ты, и скована, и смущена". Но постепенно, именно постигая те задачи, которые ставил режиссер, мы освобождались от страха и неловкости. И теперь, когда уже 3-й сезон идет спектакль, мы не боимся друг друга, не скованы, каждый проживает на сцене ту жизнь, что подарил нам Островский и что так нервно, неожиданно свежо, греховно и свято сочинил нам режиссер. В этом спектакле я много пою, арии из "Травиаты", из "Прекрасной Елены" Оффенбаха я, конечно, напеваю, а не пою, но от этого роль еще более полнокровна, романтична и по-наивному печальна. В детстве я очень любила "Травиату" и часто, слушая эту оперу, заливалась слезами. И когда Андрей Сергеев сказал, что вся роль будет пронизана музыкой Верди, Оффенбаха, я очень обрадовалась. Ведь то, что я не выражу словами, дойдет до зрителя через музыку, через тихое напевание любимых арий. Когда я пою, голос у меня, как в юности, чистый, высокий, трогательный. И, что интересно, голос, даже когда болит горло, на сцене в роли из хриплого становился чистым.

Попробую коснуться любимых или ключевых моментов роли.

Вот я признаюсь своей дочери в любви к своему приказчику. По житейской логике я должна стыдиться этой любви, просить прощения у дочери, что же делаю я на сцене?

Конечно, это все решено вместе с режиссером. Я счастливая, влюбленная, не стыдясь своего чувства, говорю с дочерью, как с подружкой: "Что же мне делать? Он завладел моей душой". И в этом такое блаженство и ни капли стыда, ни капли разума. До меня не доходит, что я повергаю в горе свою родную дочь, и только когда она со слезами просит меня отречься от любимого, я нехотя как рабскую повинность выполняю: "Хорошо, я постараюсь, но и вы не унижайте его и меня". И в бессилии опускаю голову, машинально перебираю ноты и вдруг, точно нашла то, что искала. Тихая печальная мелодия "Альфред, Альфред мой, о если б знал ты весь жар любви моей, души страданье, и сколько жертвы в моем молчании, меня б презрением ты не карал", и в медленном танце попадаю в объятия любимого. Секунда счастья, а дальше я должна сдержать слово - отречься от него. Я устраиваю ему сцену, здесь любовь, ненависть, упреки, насмешка, показная гордость, но через минуту я сдамся, прижму его голову к своей груди и как ребенок, у которого отнимают игрушку, упрямо затвержу: "Нет, не могу, не могу" - и в этом эгоизм любви: нежелание ничего знать, кроме желания обладать любимым.

Во втором акте я все дальше лечу в пропасть. Мой господин велит мне продать - выдать замуж дочь, и я цинично, вживаясь в другой образ, образ ловкой, лживой обманщицы, разговариваю с незадачливым женихом, а потом в отчаянии, сгорая от стыда, говорю, хватаясь за голову: "Какая пытка".

Сцена с дочерью почти безумна, я поддакиваю невпопад, умоляю, целую руки, уговаривая продать себя богатому жениху. На вопрос дочери: "Я же дочь твоя, ты забыла?" я машинально киваю, соглашаюсь, не соображая, что гублю ее ради денег.

Очень сильная сцена последняя. Ночь, на сцене мерцают свечи, перед моей сестрой на коленях мой любимый, теперь он продается ей, и она ласково и снисходительно треплет его волосы. Но вот он один, лежит на полу усталый, твердо решивший расстаться. А я от страха показать свой ужас, свое отчаяние шучу, посмеиваюсь, противно кокетничаю, украшая его голову, лежащую на моих коленях, живыми цветами. Глажу его лицо, любуюсь им, точно прощаюсь навеки, а голос бодрится, пытаюсь шутить, оттянуть правду. И только когда рискнула сказать о своей любви, голос задрожал, выдал волнение: "Я доказала, я очень доказала свою любовь к вам".

И вдруг на мое почти заикающееся от искренности признание я слышу слова: "Какая любовь, опомнитесь, вы же не молоденькая..." и так далее каждое слово - это камень в лицо, плевок в сердце. Я слушаю и слышу первый раз по-настоящему правду, жестокую. но правду. Я застываю, каменею, смотрю в глаза, не молю, не плачу, а только впиваюсь в его покой, в его холод, сижу в некрасивой позе, забыта "Травиата", забыты капризы, смех, закрывающий стыд. Я очень простая, очень серьезная - такая, как есть.

И его презрительный последний крик: "Это не любовь, это блажь!".

И тут интересный ход режиссера, ведь, крикнув это, Степан Григорьевич Баркалов должен бы по Островскому уйти, гордо бросив опостылевшую ему женщину. Но в нашем спектакле, не отдавая себе в том отчета, наш Баркалов любит свою Сарытову. На прощание он обнимает меня и я, прижавшись к нему, слившись с ним всем своим существом, тихо простонала: "Это выше сил". Да, это мучительно, зная, что это конец, хоть на секунду ощутить счастье близости и, прижавшись щекой к его щеке, говорю ему так, как можно сказать только в постели: "Бессовестный" - тут и влечение, и прощание, и призыв. И еще теснее прижавшись, тихо, почти на ухо шепчу: "Идите, и пусть эта блажь преследует вас всю жизнь". У Островского написано: "и пусть мое проклятие преследует вас всю жизнь". Но я не могла проклясть свою любовь, но свою боль я хотела передать ему на всю жизнь. Да и наверно потом, думая об этой женщине, Баркалов долго будет помнить, а может быть и тосковать по ее безоглядной страсти. Такой любви он не встретит больше никогда.

Финал, когда вошли дочери, родные, я играю спокойно, ведь каждый из нас умеет быть на людях спокойным, а наедине с собой чувство катастрофы может довести до смерти. Снова музыка, снова проводы, возгласы, шампанское, веселый смех провожающих, пустеет сцена, я одна на сцене, тускло светит люстра, рояль, пустота и я, слушая финал "Травиаты", смеюсь над собой, цепляюсь за рояль, иду вокруг него и смех переходит в отчаянный крик. Я одна у рояля, упали руки, поникло тело, погас свет. Может быть, обморок, может быть, смерть. А если это жизнь - то она, эта жизнь еще мертвее смерти.

А когда зажигается свет, звучит музыка, артисты весело кланяются, я сижу в той же позе у рояля и грустно, тихо улыбаюсь чему-то своему. Может быть, прощаюсь, может быть, благодарю, может быть, мечтаю... Все тихо для меня... Умиротворение. И снова вспоминается Северянин:

Быть может, оттого, что ты не молода,

Но как-то трогательно-больно моложава,

Быть может, оттого я так хочу всегда

С тобою вместе быть; когда смеясь лукаво,

Раскроешь широко влекущие глаза

И бледное лицо подставишь под лобзанья,

Я чувствую, что ты вся - нега, вся - гроза,

Вся - молодость, вся - страсть; и чувства без названья