В его глазах ужас и нежность, точно рядом гибнет ребенок.

"Спасите меня, Петя, говорите мне что-нибудь, говорите!" Я - Раневская - вижу в глазах Пети больше, чем он говорит. Я хочу слышать это, хочу забыться в лавине эмоций, мне мало просто сочувствия, я хочу, требую, молю - лавины чувств, безрассудства.

И его скупые слова - "Я сочувствую вам всей душой" - возвращают меня на землю, я перевожу себя в материнское чувство - своим разумом, трезвостью, волей не даю унести себя в пропасть женского, греховного, бесовского начала. Ведь бесовское - это шажок - и пропасть.

Поэтому, отрезвев, я говорю: "Но надо иначе это сказать, иначе". И очень интимно, сокровенно, как близкому человеку говорю: "У меня сегодня тяжело на душе, вы не можете себе представить..."

Репетируя со мной, Вера Андреевна Ефремова не раз вспоминала Достоевского. Не знаю, прочитывается ли в моей Раневской такая черта женская, греховная, бесовская. Зная свою сценическую натуру как спокойную, не взрывную, я хотела, чтобы в этой роли была подспудная сила, внешне может и не выраженная, но она должна присутствовать внутри, и тогда появляется тайна или тень, которая заставляет думать, разгадывать - манит.

Господи! Какое счастье подарил Чехов актрисе, которой выпало играть Раневскую! В ней есть все - глубина, лиризм, искренность, непредсказуемая женственность, греховность и бесконечное обаяние.

Ведь только минуту назад, думая о продаже вишневого сада, Раневская была в отчаянии, в ужасе и вдруг, увидев пуритански строгие глаза Пети, уже готова смутить его: "И надо же что-нибудь с бородой сделать, чтобы она росла как-нибудь..." И он уже смотрит растерянно, как мальчишка,- какая она разная! Он не может понять ее.

А Раневской смешно от его растерянности, ей хочется усилить его смущение: "Смешной вы". И она уже на острие ножа. Слушает его, говоря о другом, думая о другом - о любимом, она полна греха, зазывности, очарования.

Раневская любима: "Каждый день получаю телеграммы - просит прощения, умоляет вернуться",- а раз любима,-значит, прекрасна, значит, все можно. Она вся - непоследовательность, каприз, женственность, и сама в эти мгновения не знает, куда это ее заведет.

Телеграмма в ее руках, она ласкает ее своим сердцем, глазами, руками. Телеграмма - часть любимого, она физически любима.

Эта сцена очень опасная и прекрасная, здесь нельзя быть только матерью, только дворянкой. Здесь подходит предел, но к этому пределу надо только подступить, но не переступить.

Я - Раневская - прошу прощенья за обидные слова: "Вы недотепа, смешной чудак, урод",- взгляд полон ласки, открытости и нежности: - "Ну я прощенья у вас прошу, ну Петя, чистая душа, пойдемте танцевать". Разгоряченная разговором о любви, танцую с Петей близко, а потом вдруг все улетучивается, в душе лишь усталость и опустошение, и я говорю просто: "Мерси, устала, посижу".

Наконец, долгожданное появление Лопахина. Мой вопрос: "Продан вишневый сад?" И когда поняла, что именно он купил, спрашиваю сразу состарившись: "Кто купил?" "Я купил",- стыдясь своего счастья, ответил Лопахин.

Лопахин в нашем спектакле - русский мужик, талантливый, с душой, понимающей красоту, с добрым сердцем.

Когда-то Раневская коснулась его нежностью, добротой, деликатностью и внешним очарованием, и было это в том возрасте, когда все воспринимается очень остро. И эти дорогие его сердцу ощущения он разрушает, купив вишневый сад. Покупка сада - это убийство своей души, и Лопахин плачет.

Свой монолог он произносит с истинным трагедийным размахом: "Музыка, играй! За все могу платить!", - и звучит в этом крике не радость, а отчаяние.

Звучит музыка, и тихо стонет мое - Раневской - сердце. Судьба моя решена. Аня успокаивает меня, слушаю и не слышу ее, пытаюсь встать, пытаюсь идти, себя не осознаю, вижу в глубине сцены Петю, бегу, не зная куда... В таком состоянии человек может лишить себя жизни. Здесь все на грани смерти -- и в настоящем, и в будущем.

Четвертое действие. Жизнь сломана. Все кончено. Оторванный листок продолжает свой путь в никуда. Сборы, разговоры, прощание следует за прощанием - с дочерью, с близкими, со старым домом, с вишневым садом, с родиной... И... начинается отсчет по минутам. Это не просто отъезд, это последние минуты существования, за порогом этого дома я буду уже не я, а кто-то другой. Последние слова: я говорю с Лопахиным о своих двух заботах о Фирсе и о Варе. И здесь мне хочется вспомнить об артисте Виталии Кузьмиче Рассказове, игравшем Фирса.

Виталий Кузьмич вводился в этот спектакль одновременно со мной, так как прежний исполнитель этой роли ушел на пенсию. Я с огромной печалью и нежностью вспоминаю наши репетиции и спектакли. Его тихую, преданную любовь ко мне, на сцене и в жизни. С печалью потому, что летом 1985 года во время гастролей Тверского театра в Минске мы попрощались с ним навеки. Умер мой Фирс...

Отыграв спектакль, он пришел к себе в номер, и больше живым его никто не видел. Я пришла к гробу с васильками, этими милыми цветами, которых так много было в моем детстве в деревне Сухой Ручей, где родился мой отец. Все вспоминали об актере Рассказове очень по-доброму. Сидели мы тихо, как большая, осиротевшая семья. Я думала о том, что в доме у меня еще стоит банка с вишневым вареньем и на бумаге написано: "Милой моей барыне Любовь Андреевне Раневской - Верочке Кузьминичне посылаю баночку варенья из нашего вишневого саду. Ваш верный слуга Фирс - Кузьмич".

Итак, я - Раневская, пытаюсь оторваться от сундучка, на котором сижу. Но трудно, как от гроба родного человека. Плакать нельзя, но не плакать невозможно. Брат нашел мою руку. Вот как артист Бутрехин, которого я очень люблю в этой роли, говорит про эту минуту: "Последний акт, акт прощания с имением, с партнерами, с оформлением. Я говорю, как бы призывая к мужеству: "Сестра моя! Сестра моя!" Но мне легче, я знаю, что будет еще "Вишневый сад" и еще приедет Васильева, и еще раз мы вместе переживем радость творчества".

Да, я чувствую, как брат мой по сцене Гаев, как брат мой по профессии Николай Бутрехин поддерживает меня. Нашла в себе силы на последнее прощание. Встала, иду на авансцену. Смотрю в зрительный зал. Это - мой вишневый сад, моя жизнь, мой близкий конец в театре, потому что возраст,- и все скоро уйдет. А другой жизни нет и не будет. Нет сильнее страсти, нет большего счастья и горя: "О, мой милый, мой нежный, прекрасный сад! Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!"

Последний раз взглянула вокруг с благодарностью за все - за жизнь, за счастье и муку. Приняла свою судьбу, свой конец и уже спокойно, мужественно, опустив вуаль, чтобы не видели моих глаз, выражения лица, говорю: "Мы идем!"

Вот я и попыталась рассказать, что чувствую, как воспринимаю свою любимейшую роль, свою жизнь в этой роли... Но это - я сама. А как отнесся к моей работе зритель, мне отвечать не полагается.

Может быть, в рассказе об этой роли я слишком многословна и не очень скромна. Но ведь она у меня - как незаконный ребенок, родившийся вопреки всему, ребенок, рожденный в любви.

Я уже много раз говорила, что эта роль, это соприкосновение с Чеховым подарило мне много замечательных встреч с добрыми, талантливыми людьми, точно добрые нити протянулись от одного к другому, соединили нас, не закрепляя ничего ненужного словами и в то же время давая ощущение человеческого доброго союза.

Иногда вместе со мной в Тверь ездили критики - чеховеды, оглушенные отрывом от сумасшедшей Москвы, очарованные тишиной маленького русского города на Волге, скромным, но таким преданным искусству театром и его людьми, работающими так трудно, как нам, столичным артистам, уже и не понять, что такое может быть в наше время. Уезжали они притихшие и благодарные, и потом, спустя месяцы, вдруг я чувствовала добро, рожденное этим спектаклем, этой ролью.

И еще одно я хочу сказать. Играя в Тверском театре только этот спектакль, я обратила внимание на ту атмосферу духовной деликатности, которой веяло от его исполнителей. Мне кажется, играя Чехова, актеры открывают в себе самые лучшие черты, которые, может быть, почти незаметны в житейской суете.