Я завел его в ординаторскую, усадил на табурет перед собой, достал бланк и отвинтил колпачок авторучки.

- Имя? - спросил я.

- Мое? - спросил он и прокашлялся.

- Нет, пока не ваше. Имя больной.

- Да, конечно, извините. Имя - Волошина Нина Николаевна.

- Год рождения?

- Тридцать девятый.

- В браке?

- Да. Со мной. Больше десяти лет.

- Беременна?

- Нет. Нет-нет. Точно - нет.

Он заерзал на табурете, устраиваясь удобнее, и положил перед собой на стол сцепленные руки. Огромные мосластые конечности, окрашенные въевшейся ржавчиной и машинным маслом. Что-то было с ними не в порядке, с этими конечностями, но приглядываться я не стал. Я положил ручку и спросил:

- Что с нею случилось?

- Точно не знаю, - ответил он звонким голосом, и я понял, что он на грани истерики. - Наверное, подняла что-нибудь тяжелое, не под силу. У нас там в бараках... Да вы вот что, доктор. Отметьте: в шестьдесят пятом у нее был выкидыш на нервной почве, и потом она на учете... Да, и еще у нее резус отрицательный.

- Так. А на каком учете?

- Психиатрическом. Два года в психушке сидела.

Я записал и снова посмотрел на его лапы. Вот оно что... На правой руке не было безымянного пальца. Культяпка, почти под корень.

- Так, - сказал я. - А прежде у нее такие кровотечения были?

Он не успел ответить. Дверь приоткрылась, просунулась дежурная сестра и деловито произнесла:

- Алексей Андреевич, вас срочно.

Я встал.

- Вы здесь посидите, - сказал я. - Подождите минутку.

Я уже знал, в чем дело. За дверью сестра подтвердила шепотом:

- Умерла...

В смотровой уже было пусто, только хирург мылся над раковиной в углу. Когда я вошел, он повернул ко мне виновато-агрессивную физиономию и пробубнил:

- Ничего не получилось. Клиническая.

Я подошел к столу. Она лежала на спине, вытянутая во весь невеликий рост, голая, серовато-голубая, до изумления тощая, так что все ребрышки проступали сквозь кожу, и коленные мослы не давали сомкнуться прямым, как палки, бедрам, и светло-коричневые пятаки плоских сосков казались нарисованными на ребристой поверхности груди. Глаза были закрыты, личико с кулачок было совершенно кукольное, синеватые зубы сухо блестели меж полураскрытыми белыми губами, и роскошные черные волосы, разбросанные по изголовью, были пронизаны седыми прядями...

- Как ее фамилия, Алексей Андреевич, не знаете? - спросил хирург, присев у столика и раскрывая блокнот.

- Кажется, Волошина, - машинально пробормотал я. - У меня там записано...

Я еще не договорил, когда сумасшедшая, но точная догадка озарила меня, и я внезапно понял, чей это труп лежит передо мной и кто дожидается меня в ординаторской. Никогда я не понимал и не пойму, наверное, как работает подсознание. Мало ли Волошиных на свете? И ничто не было столь далеко от меня той январской ночью, как Ким Волошин, и никто не мог меньше напомнить мне о Киме, чем тощий человек в пиджаке с оторванными пуговицами, с черной повязкой через глаз, с изувеченной рукой...

- Что? - спросил я.

Сестра стояла с простыней в руках и вопросительно смотрела на меня. И хирург смотрел на меня с любопытством.

- Да, - произнес я нетвердо. - Конечно. Вывозите.

Сестра накрыла труп, отступила от стола и перекрестилась.

- Алексей Андреевич, - сказал хирург, - а как насчет анамнеза? Говорят, с нею муж приехал, хоть бы с его слов составить...

- Я сам, сам, - проговорил я поспешно. - Это я сам. А ты пока набросай диагноз и прочее, потом впишешь...

Я стиснул зубы и вернулся в ординаторскую. Когда я вошел, он поднял голову и уставился на меня своим единственным глазом. Я глотнул всухую, медленно обошел стол и сел напротив него. Затем проговорил, глядя в сторону:

- Вот, значит, как. Такое, понимаешь, дело, Ким...

Он перебил меня. Голосом чуть ли не деловитым.

- Умерла?

Я кивнул и стал торопливо объяснять, что подробности покажет вскрытие, могло бы помочь переливание крови, она потеряла массу крови, но у нее же резус, ты сам знаешь, а такой крови не то что в Ташлинске - в Ольденбурге, пожалуй, не найти, а то и в самой Москве.

Он слушал, не перебивая, прикрыв глаз тяжелым темным веком, а когда я, запыхавшись, умолк, подождал несколько секунд и сказал:

- Не надо оправдываться, Лешка. Ничто бы ее не спасло. Ни Ольденбург, ни Москва... Не сегодня, так послезавтра бы, все равно. Отмучилась бедняжка.

Я сейчас же полез в тумбочку стола, извлек емкость со спиртом и стакан, налил граммов сто, долил водой из графина и протянул ему.

- Выпей, Ким.

Он усмехнулся деревянно:

- Ну, раз медицина не против...

Он залпом выпил, вытер заслезившийся глаз, а я, суетясь, развернул прихваченные из дома бутерброды.

- Закуси.

Он отломил корочку, понюхал и стал жевать.

- В сущности, - произнес он почти рассудительно, - она была давно уже обречена. Любовь, доброта, великодушие - они жестоко наказываются, Лешка. Жестоко и неизбежно.

Я разозлился. Должно быть, уже пришел в себя.

- Это все философия, Ким. По три копейки за идейку. Но как она дошла до такого состояния? Ты что - голодом ее морил?

Он медленно покачал головой.

- Это история долгая, Леша. А в последнее время Нина почти ничего не ела. Не могла. Ничего в ней не держалось. Пытался наладить ее к медикам. Ни в какую. Там в бараке бабы пытались лечить ее насильно. Ворожей каких-то позвали, знахарок... травки, настойки, заговоры.... Очень ее любили. Да ничего не вышло, как видишь. Она же психическая была, что ты хочешь...

Он постучал пустым стаканом по емкости со спиртом. Я налил. Он выпил и отколупнул еще одну корочку, стал жевать через силу. Вид у него сделался задумчивый.

- И давно ты здесь? - спросил я.

- В Ташлинске? Да не так уж чтобы... Прошлым летом мы приехали. Слава Богу, в бараке сразу комнатушку дали, мыкаться не пришлось.

- А я и не знал, - проговорил я и добавил неискренне: - Так ведь не все же время ты в этой "Заре" околачивался, в город, наверное, не раз набегал... Чего же ко мне не зашел?

- А зачем я тебе? - спросил он равнодушно. - И ты мне... Конечно, если бы тетя Глаша была жива... (Покойную маму мою звали Глафира Федоровна.)

- Не сразу узнал тебя, - промямлил я, чтобы что-нибудь сказать.