* * *

Мне пора было браться за написание книги, которую задумал еще на фронте. Надеялся удивить людей рассказом о том, что видел и пережил в первые недели войны, особенно в Западной Белоруссии. Был убежден, что это удастся. Наиболее глубоко волновали меня воспоминания о стычках с немецкими диверсантами, другие «смертельно острые» ситуации 41-го.

Желание писать подогревал и Поповкина он часто приглашал к себе в гости и читал вслух новые главы из своего романа «Семья Рубанюк». Подталкивала и редакционная «литературная атмосфера»; ее создавал главным образом сотрудник, а потом начальник отдела культуры майор Холендро Дмитрий Михайлович, к тому времени уже автор книги «В Крыму» (из записок военного корреспондента). Служил в нашей редакции и поэт-сатирик Алексей Карлович Малин. Они пригласили меня участвовать в занятиях литературного объединения при областной газете «Крымская правда», которым руководил живший в Ялте известный писатель Петр Андреевич Павленко. Ему помогали просвещать нас опытный критик-литературовед Владимир Вихров и прозаик, автор романа «В Крымском подполье» Иван Козлов. В заседаниях объединения активно участвовали бывшие фронтовики — Василий Субботин, Борис Серман, Александр Лесин. Для меня это был серьезный литературный университет.

В ту же осень 1945-го я засел за написание повести, которая потом, по подсказке Дмитрия Холенро, получит название «Человек не сдается».

Помнится (кажется, весной 1946 года), наше Крымское литературное объединение собралось в Алуште, чтобы встретиться с жившим там классиком русской литературы Сергеем Николаевичем Сергеевым-Ценским. По фронтовой привычке тогда все мы, участники войны, ходили при орденах и медалях, И я заметил, что во время наших литературных бесед Сергей Николаевич часто косил глаза на мою сверкающую наградами грудь.

А беседы велись вокруг первых литературных опытов молодых крымских писателей. Во время обеда в алуштинской столовой Сергеев-Ценский, сидевший за соседним с нами столом в компании Петра Павленко и Евгения Поповкина, поманил меня к себе и спросил:

— Какие вы книги написали? — При этом Сергей Николаевич почему-то провел рукой по моим орденам и медалям.

— Никаких, — ответил я.

— Не слышу! — Сергей Николаевич действительно плохо слышал.

— Никаких! — повторил я громко, смущенно оглянувшись на своих коллег. — Я еще напишу!

По залу прокатился смешок, хотя, если не подводит память, среди присутствовавших не один я был, ничего, кроме газетных рассказов и очерков, пока не написавший.

— Когда напишете, обязательно покажите мне! — очень громко сказал Сергеев-Ценский и обвел зал львиным взглядом из-под седых кустистых бровей.

Веселое оживление в зале растаяло.

Я действительно вскоре закончил повесть о первых днях войны, но показывать ее по своей неопытности и снедаемый нетерпением никому не стал, а послал в Москву, в журнал «Знамя», будучи уверенным в своем абсолютном успехе. Это была, повторяюсь, весна 1946 года. А где-то в середине лета пришел из Москвы пакет, в котором я обнаружил свою рукопись и сопровождавшую ее до предела разгромную рецензию, подписанную С. Клебановым. Она поразила меня не анализом литературных несовершенств повести, а категорическим осуждением всего ее содержания и политическими обвинениями. Если верить было рецензии, я «клеветал в своей повести на военно-стратегические замыслы товарища Сталина», суть которых, как утверждал рецензент, состояла в том, чтоб заманить фашистских агрессоров в глубь советской территории и разгромить их, что, мол, и произошло.

Не стану описывать, как я воспринял все случившееся, тем более что копия рецензии каким-то образом попала в Политуправление округа, и мне пришлось доказывать начальству, что я написал, как умел, строго документальную книжку.

Поповкин, узнав, что меня вызывал начальник Политуправления округа генерал-майор Александров и что у нас с ним было неприятное объяснение в присутствии генерала — начальника контрразведки округа (ныне он здравствует в Москве), всполошился. Приказал дать ему рукопись. Я принес вместе с рецензией. На квартире застал гостивших у него известных московских литераторов — критика Семена Трегуба и секретаря Союза писателей СССР Льва Субоцкого (то ли ехали они на море, то ли возвращались домой). Москвичи собирались побыть в Симферополе несколько дней и пообещали тоже «полистать» мою повесть.

Дня через два, в той же квартире Поповкина, у нас состоялся недолгий разговор.

— Неужели именно так страшно все было?! — спросил у меня Субоцкий, похлопывая рукой по рукописи.

— Вы о чем? — насторожился я.

— О переодетых немецких диверсантах, о их стрельбе в упор по нашим командирам?

За меня ответил Поповкин:

— Мне Стаднюк еще на фронте об этом рассказывал.

— Ужас! — выдохнул Субоцкий, возвращая рукопись. — Пережди малость с публикацией. А Семену Клебанову я по возвращении в Москву сделаю внушение. Это же не рецензия, а донос!.. Если тебя начнут органы терзать, позвони мне в Союз писателей. Я свяжусь с военным прокурором. Контакты, слава Богу, еще сохранились.

Я не понимал, о каких контактах Субоцкий вел речь, ибо не знал, что в недавнем прошлом он — военный юрист. Ушел домой удрученным.

После одного из очередных собраний нашего литобъединения я пожаловался на свои беды и П. А. Павленко. Он выслушал меня и сказал:

— Приезжай ко мне в Ялту на Горный проспект, десять, и привози свое сочинение.

Разумеется, я не мог не воспользоваться готовностью такого известного писателя принять участие в моей литературной судьбе, тем более что над моей головой был занесен меч. И вот мы сидим с ним на террасе его ялтинской дачи, он возвращает мне рукопись и с мудрой грустью говорит, щадя, конечно, мое самолюбие:

— Повесть написана слабовато… Но сейчас это не имеет значения. Главное — я поверил всему, что в ней написано, это — свидетельство очевидца… А повести пока нет. Да сейчас и не время для появления такой повести или такого романа… Ведь победа над немцами — вот она, рукой можно достать. Будто вчера мы ее завоевали. Народ наш живет чувствами победы. И ты пока не должен омрачать эти чувства воспоминаниями о днях наших трагических неудач… А вот пройдет лет десять, может, чуть больше, и тогда твоя книга окажется ко времени.

Все, о чем говорил Петр Андреевич, было, разумеется, справедливо. И точно сбылось его предсказание. Забегая вперед, скажу, что именно через десять лет, вновь переписав повесть, я опубликовал ее в своем сборнике «Люди с оружием» (1956 год).

Но прежде чем все это сбылось, я чувствовал себя в положении человека, которому надели на глаза чужие очки. Часто обращался мысленно к событиям весны и лета 1941 года, соотнося их с оценками нашей военно-исторической литературы того времени и не имея сил ни согласиться с ними, ни опровергнуть их. И самое ужасное, что не приходила в голову весьма простая мысль: с позиции военного журналиста дивизионного или даже армейского масштаба невозможно было увидеть и постигнуть войну во всех ее главных измерениях и аспектах, а тем более невозможно утвердиться в каких-то собственных, пусть упрощенных, концепциях хотя бы на тот или иной период войны. Ведь одно дело быть участником событий, другое — еще и знать, как, кем, когда и во имя чего они замышлялись, как развертывались и каким закономерностям подвластны. Все это элементарно, однако сия элементарность, да и то, наверное, не на всю глубину, была постигнута мной только после того, как история войн и военного искусства, оперативное искусство, философия стали для меня на несколько лет главным содержанием моей жизни, хотя я не смог бы ответить в то время, да и сейчас вряд ли отвечу, зачем мне для литературной работы надо было досконально знать, например, военное искусство Древнего Рима и Карфагена или организацию феодально-рыцарского войска и вооружение рыцарей. Однако программа предмета являлась законом, и пришлось изучать ее от войн рабовладельческих государств до грандиозных операций Великой Отечественной войны. Видимо, в такой программе был смысл, ибо постепенно родилось у меня новое представление о войне, ее сущности и ее слагаемых, по-иному стало видеться многое из того, что пережил сам и чему был свидетелем. А самое главное — обрелись подступы к осмыслению деятельности и особенностей характера военачальника. Появились при этом иные критерии оценок, стали заметнее зависимые от времени трансформации взглядов некоторых наших историков, мемуаристов, литераторов, вызывая иногда согласие, а иногда протест и негодование. Началась мысленная полемика с теми литераторами и историками, концепции которых не только не разделялись мной, но и не находили объяснения их смещений в ту или иную сторону. Но это — впереди…