Изменить стиль страницы

— Напишу, а что ты думаешь.

— Пишите.

Старший лейтенант крякнул:

— Ладно, еще успеешь насидеться на губе. — Вздохнул: — Возьму грех на душу. Кто там? Аминджонов, будешь третьим дневальным. И не трепитесь! — громко сказал он всем.

Солдаты откликнулись восхищенным гулом. Старший лейтенант вышел под дождь, зная, что они любят его еще больше.

Картежники вернулись в свой отсек, зачиркали спичками, прикуривая. Жаров разделся и лег, укрывшись байковым одеялом, хотя до отбоя оставалось полчаса. Алеха Воронцов наполнил три зеленых обшарпанных котелка водою и поставил их на печку. Примолкшая печка опять расшумелась, — вентиль был лихо повернут против часовой стрелки.

Иванов и Удмурт были злы, дневалить им совсем не хотелось. Остапенков подошел к Алехе Воронцову, сидевшему возле печки с целлофановым мешком трофейного чая.

Почуяв недоброе, Алеха с виноватой гримасой на лице встал. Он готовился выполнить приказ: «Душу к бою!» Этот странный приказ никому никогда не казался странным, услышав его, нужно было просто выпятить грудь и получить удар кулаком по второй пуговице сверху, — в бане сразу были видны непонятливые и нерасторопные «сыны» и «чижи», посреди груди у них синели и чернели «ордена дураков» — синяки. Воронцов приготовился к удару в «душу», ведь он опростоволосился три раза: не успел вовремя передать портянки «дедам», вякал, когда не спрашивали, и нукал, как на конюшне.

Но Остапенков положил ладонь на плечо Воронцова и сказал:

— Садись. Чай покрепче чтоб.

— Есть!

Остапенков помолчал и вдруг спросил:

— Слушай, мог бы ты дать пощечину Дуле?

— Дуле?

— Ага.

— За что?

— Так. Если мы тебя очень попросим. Один эксперимент надо провести.

Воронцов растерянно заморгал и пробормотал:

— Не, но как? Надо за что-то...

— Найдем, за что.

— Да? Я не знаю... Если очень нужно...

— Очень. Мы потом тебя разбудим, — сказал Остапенков. — Забацай чай и ложись, а после мы тебя поднимем.

Остапенков прошел в свой отсек, где его ждали Иванов, Удмурт, Санько и еще несколько «дедов» и два «черпака», друживших с «дедами».

— А где этот? — спросил Остапенков.

— Нету. Видно, побежал вычерпывать из штанов, — сказал один «черпак».

— А кто ему разрешил? — спросил Остапенков. Он окликнул дежурного сержанта. Сержант сказал, что в туалет отпросились Бойко и Саракесян, а Дуля не отпрашивался. У Остапенкова вытянулось лицо. Это уже было ни на что не похоже, — все «сыны» и «чижи» обязаны были докладывать, куда и на какое время они отлучаются по личным делам. Как правило, по личным делам они уходили из палатки только в туалет. Правда, «чижам» позволялось еще навещать своих земляков в других подразделениях и библиотеку, «сынов» же не пускали ни к землякам, ни в библиотеку. Впрочем, в библиотеку пойти не возбранялось, но при одном условии — если «сын» знает наизусть устав караульной службы, — разумеется, никто и не пытался сдавать экзамены, чтобы получить право на посещение библиотеки.

— Да брось ты, — сказал Иванов, — на стукача он не похож. Я изучил эту породу, у них есть понятия.

— А что, запросто пойдет и заложит, — тихо проговорил Санько, вспоминая, бил ли он когда-нибудь Дулю или только обзывал.

— Пусть только попробует, — сказал Удмурт, почесывая мохнатую грудь.

— Он просто запамятовал, что он «сын», — сказал Иванов.

Остапенков закурил. Он затягивался дымом и задумчиво вертел в пальцах обгорелую, скуксившуюся спичку.

— А если заложит, ну? — спросил Санько.

— Да бросьте вы, мужики, — сказал второй «черпак».

— В туалете сидит, — сказал «дед». Помолчали.

— Скоро там отбой? — спросил Санько.

Остапенков хмуро посмотрел на него.

— Сначала с ним разберемся, — сказал он.

Прошло десять минут, двадцать, из туалета вернулись Бойко и Саракесян. Дулю они не видели.

— Мелюзга и «черпаки» пускай ложатся, а мы это дело доведем до конца. Отбивай, Топады, — сказал Остапенков.

Дежурный сержант-молдаванин посмотрел на часы и гаркнул: «Отбой!»

Все начали укладываться: «чижи» торопливо, «черпаки» неспешно, а «сыны» молниеносно, — грохоча сапогами, лязгая пряжками и треща пружинами коек.

«Деды» и два «черпака» пили черный чай, потея и громко сопя. К чаю были галеты и сахар. Галеты отдавали плесенью. Зимой все отдавало плесенью: чай, макароны, супы, порошковая картошка и хлеб. Имевшие знакомства на продуктовом складе хлеб не ели, носили в столовую галеты. Хлеб выпекали в полку. Буханки были плотные, низкие, заскорузлые, кофейного цвета, пахнущие хлоркой и очень кислые, — от этого хлеба весь полк мучился изжогой, доводившей до рвоты. Офицеры питались другим хлебом, пшеничным — высоким, мягким, светлым, — офицерским хлебом. Хорошей муки и сильных дрожжей мало присылали в полк. Война есть война.

— Нет, ему же это невыгодно, — сказал Иванов. — Его самого по головке не погладят: стукач да еще верующий.

— А мне брат рассказывал, — вспомнил первый «черпак». — У них на корабле — он на море служил — тоже выискался один. На берег служить проперли.

— И все?

— И все. Верующие служат, это баптисты вообще отказываются. Им легче в тюрьму, чем присягу с автоматом... козлы. Значит, этот не баптист, а просто.

— Не, ну а че мы ему такого сделали? — спросил Санько. — Я, к примеру, и пальцем его не тронул, ну. Кантовали понемногу, как всех. А что ж, пускай бы он барином, да? Все через это прошли. Они Хана не застали, счастливчики. А мы что, на пятках у него бычки тушим? Или зубы выбиваем? Или вон — помните? — Цыгана Хан связал и заставил всех плевать ему в лицо.

— И доплевались. Цыган, наверное, лупит и сейчас по нашим колоннам, сука. Поймать бы, — сказал один из «дедов».

— Хан сейчас тоже лупит — парашу где-нибудь под Воркутой.

— Вот бы Цыгана поймать.

— Он, небось, в Чикаго виски глушит.

Санько встал и, громко зевнув, сказал:

— Ну, ладно.

— Куда? — остановил его Остапенков.

— Спать. Я нынче чтой-то плохо спал... — пробормотал Санько и сел на место.

— Пока до Воркуты в гости к Хану будешь чухать на поезде, и отоспишься, — смеясь, сказал Удмурт.

— Искать пойдем, — сказал Остапенков.

— Такой дождь, — уныло сказал второй «черпак».

Остапенков обернулся к нему.

— Не понял, — проговорил он, — что вы тут делаете?

— Да мы... — «Черпак» смущенно улыбнулся.

— Пойдем, Серега, спать, — позвал его первый «черпак», и «черпаки» ушли, пришибленно улыбаясь.

— Я тоже думаю, что капать он не пойдет, — сказал Остапенков.

— Значит...

— Одно из двух: сидит у какого-нибудь земляка или ползет мимо КПП.

— Я этому гороховому шуту роги поотшибаю, я ему... — Удмурт осекся. — Слыхали? — Послышался второй взрыв. Минуту спустя опять бухнуло. Солдаты вышли на улицу, в темноту и дождь.

— Первую батарею обстреливают, — сказал дневальный. — Минометы.

На краю полка в черноте пыхнули огни и раздались деревянные звуки — батарея открыла ответный огонь из гаубиц.

— Как бы тревоги не было, — пробормотал Санько.

Разорвались мины, и тут же им ответил хор гаубиц: бау! бау! б-бау-у! На краю полка закраснели трассирующие очереди, — пересекаясь, они уходили во тьму. Треск автоматов был едва различим в неумолчном хлюпанье и стуке дождя по крыше «грибка». Мины стали рваться чаще. Заработали пулеметы и скорострельный гранатомет. Лил дождь, гаубицы кричали: бау! бау! — и ночь с мясистым треском разрывалась, брызжа во все стороны огнем.

«Деды» вернулись в палатку. Они стояли возле печки, курили и молчали. Возможность тревоги тяготила, воевать ночью под зимним дождем не хотелось, хотелось залезть под одеяло и, послав все к черту, погрузиться в домашние сны.

— Вот же! А? — сказал тонким чужим голосом Санько.

— Что? — резко спросил Остапенков.

— Что, что! Да хрен с ним, пускай он хоть икону на пузе таскает!

— Да? — Остапенков прищурился. — А если мне завтра с ним в бой? В атаку, мм?