Изменить стиль страницы

В Александровскую слободу была отряжена огромная делегация от всех сословий. Выслушав посланцев своего народа, Иоанн согласился вернуться в Москву, но поставил свои условия: отныне он будет по своему усмотрению невозбранно казнить изменников опалою, смертью, лишением достояния, как скажет летописец, «без всякого стужения, без всяких претирательных докук со стороны духовенства».

Через два месяца после своего отъезда, 2 февраля 1565 г. Иоанн торжественно въехал в столицу, а уже на другой день объявил духовенству, боярам и высшим чиновникам об учреждении опричнины.

Тотчас же после этого, на третий день по возвращении начнется новая куда более страшная волна расправ…

Скоро царь с опричниками вновь уедет в Александровскую слободу, где и проживет с перерывами около семнадцати лет. Слобода превратится в сильно укрепленный город. Там будет заведено нечто вроде монастыря. Иоанн наберет себе из опричников 300 человек братии, самого себя назовет игуменом, князя Вяземскаго – келарем, Малюту Скуратова параклисиархом, проще говоря, пономарем, одним из низших церковнослужителей в православной церкви, главной обязанностью которого было звонить в колокола, участвовать в клиросном пении и вообще прислуживать при богослужении. Вместе с ними он будет подниматься звонить на колокольню, станет ревностно посещать службы, истово молиться и вместе с тем пьянствовать и объедаться («и когда, – пишет Карамзин, – в ужасах душегубства, Россия цепенела, во дворце раздавался шум ликующих: Иоанн тешился с своими палачами»), перемежая разгул застолья свирепыми пытками и казнями. Альберт Шлихтинг, немецкий дворянин, с 1564 г. находившийся в русском плену и служивший переводчиком у лейб-медика Ивана IV, после своего побега в Литву писал, что царь, живя в Александровской слободе, каждый день двадцать, тридцать, а иногда и сорок человек велит рассечь на куски, утопить, растерзать петлями, так что от чрезмерной трупной вони во дворец иногда с трудом можно проехать. Впрочем, ради пыток и казней не будут гнушаться и регулярными наездами на Москву: «Иногда тиран сластолюбивый, забывая голод и жажду, вдруг отвергал яства и питие, оставлял пир, громким кликом сзывал дружину, садился на коня и скакал плавать в крови».

Как свидетельствуют летописи, царские наезды принимали ужасающий характер. При этом не лишенный воображения и весьма своеобразного чувства юмора самодержец придумывал для своих жертв особые, доселе невиданные на Руси, способы мучений: раскаленные сковороды, печи, клещи, тонкие веревки, перетирающие тело, и так далее… Боярина Козаринова-Голохватова, принявшего схиму, чтобы избежать казни, он велел взорвать на бочке пороха, на том основании, что схимники – это ангелы, а потому они должны возноситься на небо.

Все в те жестокие времена вершилось публично, думный дьяк громко зачитывал имена осужденных, палачи-опричники кололи, рубили, вешали, обливали осужденных кипятком. Нередко и сам царь принимал участие в казнях. При этом неправосудному преследованию подвергались не только главы опальных семейств, но и жены, дети казненных, многочисленные их домочадцы; имение отбиралось на государя.

Были в действительности заговорщиками те, кого поглотил штормовой вал царского остервенения, или нет, – сегодня в точности неизвестно. Следственные дела того времени не сохранились, поэтому конкретный состав вины, вмененной им, остается не установленным и по сию пору.

Здесь, как кажется, есть две возможности. Одна объяснить происходившее с помощью каких-то объективных рациональных причин, другими словами, обращением к единым, общим для всех народов закономерностям взаимодействия государственной власти и оппозиции. В этом случае уже самый масштаб тогдашних репрессий обяжет нас предположить существование столь мощного и свирепого противодействия всем царским начинаниям, которое категорически исключало бы действие каких-то «конвенциональных» средств умиротворения диссидентов. «Смерть одного человека – это трагедия, гибель миллионов – это статистика», – скажет много позднее циник-политик. За мегавеличинами же социальной статистики добросовестной мыслью непредвзятого исследователя принято искать непреложное действие каких-то фундаментальных исторических законов. «Статистика» не возникает из ничего. Может быть, именно поэтому поколения аналитиков от истории и пытались найти хотя бы какое-то рациональное объяснение того холокоста, который переживала Россия?

Однако никакого рационального обоснования репрессий так и не будет найдено никем за все истекшие с того страшного времени столетия.

Тогда остается другое – вообще отказаться от поиска каких бы то ни было объективных причин. Иначе говоря, предположить, что никаких объективных оснований и не было вовсе… Так, может быть, действительным началом всему была «…одной лишь думы власть, одна, но пламенная страсть» так и неутоленной гордыни одержимого собственным величием самодержца?

«Вы думали, господа, что государство – это вы?», – так вот же вам? И здесь живое воображение легко дорисовывает огромную фигу, а то и еще более непристойный жест.

Вглядимся в один совершенно неприметный, даже теряющийся за далью времени, штрих. В 1575 году, то есть уже после формальной отмены опричнины, больше того, когда само слово «опричнина» особым царским указом окажется вне закона, Иоанн поставит во главе земщины, иначе говоря, собственно России, некоего крещенного татарского царевича Симеона Бекбулатовича. Этот неизвестно откуда взявшийся персонаж московских хроник раньше, как утверждают исторические справочники, был каким-то касимовским царевичем (Господи, хоть бы знать, что это такое!). Его Иоанн увенчает царским венцом, сам будет ездить к нему на поклон, величать его «великим князем всея Руси», а себя – «князем московским».

Поставить на царство совершенно карикатурную фигуру никчемного решительно ничем не примечательного человечка – это смертельно оскорбить и унизить всех своих подданных. Ведь патриархальность средневекового общества, из которой, собственно, и вырастает великая и, добавим, довольно красивая, если за нее шли на смерть тысячи и тысячи понимавших толк в чести людей, монархическая идея, порождает в миру настоятельную потребность в государе, подчинение которому обусловливается отнюдь не только совершением над ним каких-то таинственных религиозных обрядов. Водителем народа, его защитником и судьей в принципе, то есть уже «по определению» каких-то вечных надмировых устоев, не может стать случайный человек. Ритуал воцарения не может, не должен, не вправе (нет, даже не в людском, а именно в высшем, небесном, праве) совершаться над недостойным. А значит, кроме сокрытого сакрального своего содержания, он просто обязан представать как форма прямого удостоверения того, что все требуемые самим духом нации добродетели в полной мере, что говорится априори, наличествуют у того, кто его магией возводится на царство. Не случайно поэтому не только официальные идеологи короны, но и само народное мнение поначалу так охотно выдают почти неограниченные нравственные кредиты едва ли не любому, кто восходит на престол. Такие авансы по существу являются формой психологической самозащиты, формой некоего национального самоутверждения, которую можно было бы выразить своеобразным девизом: достойному народу – достойного царя. (Вспомним родившуюся в эпоху буржуазных революций максиму, которая на поверку обнаруживает себя как иносказание именно этого принципа: каждый народ достоин как раз того правительства, которое он и имеет.)

А здесь еще и татарин! И это на Руси, в памяти которой не зажила боль, вызванная давним вражьим нашествием.

Немцы (но думается, что где-то втайне с этим готовы согласиться далеко не только они) говорят, что самая чистая радость – это злорадство, и во всем здесь явственно различается что-то ликующее, род откровенного восторга, оргазмический взрыв именно этой самой чистой, кристальной радости глубоко личного лелеемого долгим томительным ожиданием торжества: «ВОТ ВАМ!!!».

Это «ВОТ ВАМ!!!» набатным гулом звучало во всем, что творилось тогда.