– Теперь слышишь? – улыбаясь, спросил Володя.
– Слышу… – ответила Надя.
Машина завелась, поехали дальше.
– Приезжай к нам на стан. Там – соловьи, – пригласил Володя.
– И вы их сидите слушаете?
– Сидим… Ночь напролет. На косилке, на граблях, на пресс-подборщике… И косим, и возим. Слава Богу, погода хорошая, сено идет, и берут его нарасхват. Да еще бахчи культивируем. Тоже морока. – На летней полевой работе Арчаков посмуглел, и улыбка стала ярче: посверкивали зубы.
Доехали скоро. С хорошим человеком время ли, километры всегда быстро бегут.
А прямо от машины, без захода домой, Надя понесла по хутору газеты и письма. Их нынче немного. Но их ждут. Особенно писем.
Всей почты разнести она не успела. Как снег на голову объявился Мишка. «Увидел…» – подумала Надя, пугаясь.
Мишка слез с мотоцикла, что было знаком недобрым. Он даже заглушил свою громыхалку. Что вовсе было немыслимым.
Мишка будто и не злился, был ровен и холоден.
– Я тебя упреждал про Арчакова, чтоб не садилась к нему?
Надя раскрыла было рот, оправдываясь, но Мишка шикнул:
– Молчи! Приучилась в своей Чечне… Под каждого… Отрядная… Оперилась? Вылюдилась? Шалава партизанская…
Надю будто ударило. Разве она виновата в тех страшных, проклятых днях? Разве ее вина?..
Мишка не был бесчувственным. Он понимал, что говорит несправедливо, жестко, жестоко, а она мягкая баба, ей такие слова – прямо в сердце, до крови. Он уже к Наде привык, прижился, была она ему по нраву: женской красой, бабьей сладостью, повадкой, характером. Он знал, что другой ему не найти. И не нужна была другая. Об этой, порою наперекор уму, ревновало сердце.
Понимая, что бьет в самое больное, Мишка не чуял радости ли, сладости. Напротив: и ему было больно. Но он знал, что так надо. Он давно это понял – в тюрьме и на воле: надо придавить, пригнуть до земли, чтобы не кулака твоего, даже не крика, а шепота боялись. Так надо людей привязывать намертво. И эта женщина, ему уже дорогая, будет до веку в его руках. Арчаков ее не получит. Нужно лишь крепче взнуздать.
– Слушай меня, – проговорил он тихо. – Еще раз узнаю – никаких разговоров, только расправа! Арчакова спалю, станет нищим. Тебя гокну, в ярах закопаю. Скажу, что в Чечню уехала, за документами. Старуху – в дурдом. Катьку к себе прислоню. У нее уж гнездо свилось. А я люблю молодятинку. Ты поняла меня? – вперился он глазами.
Надя опустила голову и заплакала.
– Ты отвечай: поняла или повторить? – Не больно, но жестко он взял ее за волосы, поднял опущенное лицо, чтобы убедиться, увидеть страх.
Страх был. Даже не страх людской, а животный, скотиний ужас черным огнем горел в Надиных глазах, пробиваясь через слезную влагу.
Мишка поверил, шумно выдохнул:
– Иди и помни. Больше повторять не буду.
Надя не пошла, побежала не разбирая дороги.
Скорей, скорей! К дому, к дому! К дочери, которой, может, уже и нет.
Она, запыхавшись и не помня себя, подбежала к воротам и увидела чудо. Посреди просторного зеленого двора, окруженного могучими грушевыми деревьями, на светлом солнечном окружье, словно на огромной сцене, танцевала молодая стройная девушка с распущенными золотистыми волосами. Танец ее был естествен и прекрасен. Гибкое тело, длинные ноги, тонкие руки. Так трепещет под ветром зеленая ветка или играет в воздухе птица. Так умеет дитя человеческое. И это была ее, Надина, дочь, единственная, дорогая. И тут же на низкой скамеечке сидел зритель – старая мать, радуясь, и смеясь, и беззвучно хлопая в ладоши.
Надя вошла во двор. Девочка бросилась ей навстречу:
– Я хорошо танцую, мама?
– Замечательно, замечательно… – шептала Надя, обнимая родную плоть, с которой, слава Богу, ничего не случилось: живая, здоровая. – Замечательно танцуешь.
– А зачем ты плачешь?
– От радости… От радости… Вон какая ты выросла, рыжее счастье.
– Да, выросла, – подтвердила дочь. – Но я не рыжая, а золотая… И дядя Миша сказал: выросла. Он меня на мотоцикле научит ездить.
– На каком еще мотоцикле?! На каком мотоцикле, я тебя спрашиваю!! – закричала Надя, хватая ее за плечи и тряся что есть силы.
Дочь испугалась, ничего не поняв: то слезы, то этот крик. Она ничего не поняла и сделала единственное: тоже заплакала. И они стали плакать вместе, обнявшись. А старая седая женщина, сидящая на скамеечке, удивлялась вслух:
– Почему вы плачете? Здесь так тихо, так хорошо… Не надо плакать.
– Не надо, мама, не надо… – согласилась Надя, отирая глаза. И у дочери на щеках вытерла сияющие, прозрачные слезы. – Это я просто испугалась, – объяснила она. – Просто я боюсь мотоцикла и не хочу, чтобы ты на нем ездила.
Ей поверила дочь, а старая мать сказала:
– Плакать не надо… Здесь так хорошо, – обвела она руками и взглядом двор и округу. – Так тихо. Не надо плакать.
Просторный тихий двор, зеленая окрестность, долина, холмы, легкий пахучий степной ветер, чистое огромное небо – всё, казалось, безмолвно, но повторяет за старой женщиной: «Не надо плакать».
День поплыл дальше в летнем, словно ленивом своем теченье, продолжая людскую жизнь.
Дочь покатила по хутору на велосипеде развозить остатнюю почту. Надя занялась делами привычными: огород и заботы кухонные. Слезы у нее высохли. Но думалось все о том же. Она понимала, что Мишкины слова – не пустая угроза. Он убьет. Закопает, и никто искать не будет. Степь-матушка всех схоронит. Мало ли случаев в последние годы. Пропал – и всё. И с дочерью сделает что захочет. Кто ее защитит?.. И первая мысль была: «Скорее бежать! В охапку всех – и бежать». Эта мысль была первой, горячечной. А потом пришло холодное отрезвление. Куда бежать? Кто и где ее ждет, тем более в нынешние времена, когда работу с огнем не найдешь. А уж крыши над головой тем более. Да еще малая дочь и старая мать на руках.
Хуторское житье Наде не больно нравилось. Но теперь, но сейчас будто глаза открылись: хороший дом, теплый; просторный огород с картошкой да прочей зеленью; корова да куры; и даже цветы во дворе от самой весны до осени: тюльпаны, пионы, потом георгины да астры. И почтальоном устроиться ей повезло, ведь даже местные без работы сидят.
Пусть далекий хутор и многое непривычно. Но старая больная мать правду говорит: «Как хорошо здесь, как тихо…» Сколько позади горького, страшного. И вот теперь, когда понемногу пришло забытье… Почему нужно все бросить и куда-то бежать?.. Сколько можно бежать, все оставляя!..
Сначала убегали из Грозного, все кинув: квартиру и нажитое. Жили, работали… А потом пришли бородачи с автоматами, а глаза волчьи, пришли и сказали: «Вон отсюда… А ключи в дверях пусть будут, не надо замок ломать…»
Убежали. Все бросив. В родную станицу, к отцу с матерью. К дедам, в родовое гнездо. Но и туда пришли, уже другие, тоже с оружием и волчьими глазами. А эти и вовсе оказались зверьем.
Та ночь, долгая, страшная, от которой мать в одночас поседела и помутилась рассудком…
Потом был день – чернее ночи. А потом снова ночь, страшнее Судного дня. А потом их выплеснуло на этот далекий хутор, и надо было жить дальше.
Вот и жили. А теперь – снова бежать? Или терпеть и плакать. Плакать всю жизнь. И ослепнуть от слез. Как плакала мать, поседев и потеряв рассудок. А сколько Надя слез пролила! Кто их увидел и кто утер эти слезы?.. А теперь настала пора дочери?
– Нет! – закричала Надя и вскинулась, возвращаясь в нынешний белый день под ясным солнцем, среди огородной зелени.
«Нет! – твердо повторила она уже для себя. – Мы останемся здесь».
Теперь, через время, такой очевидной оказалась правота прадеда Матвея. Когда уже в станице началась заваруха и стали появляться бородачи с оружием, когда уже было видно, к чему дело клонится, когда пошли разговоры, ждать или бежать, да когда и куда бежать, или, может, все обойдется… Старый казачура тогда сказал: «Не бежать надо и не ждать, когда горло перережут, а стрелять их надо». Кто его услышал…
Стрелять Надя не умела. А значит, оставалось одно…