- Иди, пора, - сказала она, не дожидаясь отхода поезда.
- Береги детей, Варя, - только и ответил ей я. И она пошла с вокзала на площадь - прямая, закаменевшая в том неизбывном женском горе, которое ведомо только женам и матерям, провожающим мужчин на войну. Рядом с нею послушно плелись три притихших маленьких человечка. Никакой силы воображения не могло тогда хватить, чтобы представить их себе взрослыми, семейными людьми - врача Светлану, майора-инженера Владимира, инженера Александру. Об одном думалось с пронзительной жалостью: выжили бы!..
Вот отсюда, из Днепропетровска, и потянулись мои пути-дороги, сначала на запад, потом на восток и снова на запад. Тяжкие оборонительные бои, выход из окружения, иссушающее душу ощущение повседневной смертельной угрозы. Радость первых побед, счастливая волна наступательных сражений... И вот - конец похода. В центре Европы. В Берлине. Остается только поставить последнюю точку...
Телефонный звонок заставил меня вздрогнуть. Что за известие он нес? Докладывал Дерягин:
- Гитлеровцы выбросили белый флаг из центрального входа в подземелье и начали сдаваться!
Шел третий час ночи.
Около четырех я услышал взволнованные слова радиста Алексея Ткаченко:
- Товарищ генерал! Немцы открытым текстом на русском языке просят нас перейти на волну четыреста сорок и вступить в переговоры!
Я подбежал к рации и взял трубку. В ней слышался какой-то заунывный, протяжный голос, произносивший с сильным акцентом: "Товарищи!.. Товарищи!.." Мне резануло слух это слово, так по-чужому звучавшее в устах врага. "Ишь ты, как приперло - товарищами стали, - подумал я. - Раньше небось за это слово расстреливали..."
А чужой голос повторял: "Переходите на волну четыреста сорок. Просим прекратить огонь и вступить в переговоры. Как вы нас слышите? Прием..."
Вопрос о капитуляции войск центрального сектора обороны явно выходил за пределы прерогатив командира дивизии - я не взялся решить его сам и срочно соединился с Переверткиным:
- Товарищ генерал, командование девятого сектора предлагает прекратить огонь и вступить с ними в переговоры. Какие будут указания?
- Василий Митрофанович, - помолчав, ответил командир корпуса, подождите немного, я вам позвоню.
Через несколько минут Семен Никифорович распорядился:
- Вступайте в переговоры. Условие одно: безоговорочная капитуляция.
Я обернулся к радисту:
- На волну четыреста сорок настроены?
- Так точно! - отозвался Ткаченко и протянул мне трубку.
В наушнике звучал все тот же протяжный голос:
"Просим вступить в переговоры..."
Нажав рычажок, я начал:
- С вами говорит представитель советского командования. Вас слышу. Как слышите меня? Прием...
- Вас слышу хорошо, слышу хорошо. Прием.
- Наше условие одно: безоговорочная капитуляция. Огонь прекратить с обеих сторон через пятнадцать минут. Пленных будем принимать у Бранденбургских ворот. Всем гарантируем жизнь. Огнестрельное оружие складывать по ту сторону ворот. Офицерам разрешается оставить при себе холодное оружие.
Возвратив трубку Алексею, я сказал ему:
- Повторите то же самое несколько раз по-русски и по-немецки. Чтобы у них во всех подразделениях приняли.
После этого я позвонил в рейхстаг и вызвал Дерягина. Тот доложил, что заканчивает прием пленных, вышедших из подвалов, что всего их оказалось тысяча шестьсот пятьдесят четыре человека.
- Отправляйтесь с Соколовским к Бранденбургским воротам. Назначаю вас ответственным парламентером и возлагаю общее руководство приемом сдавшихся. Объявите, что после капитуляции они будут распущены по домам. Генералам и офицерам сохраните холодное оружие. Захватите переводчика и офицеров себе в помощь. Все ясно?
- Так точно!
- В добрый час!
Это мое напутствие сбылось только отчасти: по пути к Бранденбургским воротам Соколовский был ранен в голову одним из последних залпов, прогремевших в сражении за центр Берлина. К счастью, рана оказалась несерьезной. Александру Владимировичу наскоро перевязали голову, и он отправился выполнять возложенную на него миссию.
Сидя в блиндаже, я вдруг почувствовал, что произошло что-то тревожное, угрожающее - у меня даже сердце защемило. И только в следующее мгновение я понял, что это наступила тишина. Стрельба оборвалась внезапно, сразу. В бою такое всегда означало лишь одно: "Затишье перед бурей". Потому и возникло поначалу ощущение неясной тревоги. Сработал рефлекс, развившийся за четыре года войны, за тысяча четыреста десять ее дней и ночей. И мне подумалось: "Настала пора приобретать новые привычки, учиться по-новому реагировать на окружающее".
Я вышел во двор, заваленный обломками, ограниченный иссеченными, выщербленными стенами с зияющими проломами, пустыми глазницами окоп. Стояла тишина. Тишина, которой я не слышал со дня вступления в Берлин. Лишь немного спустя я уловил далекое громыхание и редкие, приглушенные расстоянием выстрелы. Но, по сравнению с тем, к чему привыкли барабанные перепонки за последнюю неделю, и эта относительная тишина была полной...
Вот и не нужен больше наблюдательный пункт, не нужно наше укрытие - не от чего теперь больше укрываться. Я стоял, оглушенный тишиной, и не знал, что же теперь делать. Пока шел бой, пока враг сопротивлялся, все было ясно. А теперь? Теперь, когда не надо отдавать боевых приказов, когда пропала надобность в жестоком и тяжком солдатском труде?.. Честное слово, я даже как-то растерялся.
Нет, что ни говори, первые мгновения мира, как бы ни были прекрасны они, тоже связаны с психологической ломкой, с перестройкой человека.
Я стряхнул с себя это состояние - расслабляться было рано. Еще шел прием пленных. Вокруг лежал вдребезги разбитый город, в котором обитал не один миллион голодных, лишенных транспорта, электричества и даже воды жителей. А ведь мы в этом городе были пусть временными, но хозяевами. И дел впереди лежал непочатый край.
Позвав Курбатова, я велел ему приготовить машину. А сам вышел со двора на улицу и двинулся к мосту Мольтке. Впервые можно было идти по улице без опаски, не прижимаясь к стенам домов, спокойно и не спеша переходя перекрестки. Так же неторопливо миновал я мост, где еще вчера каждого третьего настигал осколок снаряда.
В утренних сумерках чернела громада "дома Гиммлера". А вот и Кёнигплац - Королевская площадь, и темно-серый куб рейхстага. Как красные мазки крови, флаги в амбразурах, на крыше. Каждая сражавшаяся рота поставила здесь свой штурмовой флажок. Один даже развевается на фронтоне, рядом с фигурой всадника. А над куполом, выше всех - Знамя Победы.
Через Бранденбургские ворота шли сдавшиеся - строем, во главе с офицерами, и без строя, небольшими группами. И перед каждой группой плыл белый флаг. По ту сторону ворот росла и росла куча брошенного оружия - его сложило там около 26 тысяч человек. А по эту сторону, до рейхстага, до моста Мольтке, все прибывала безоружная толпа, растекавшаяся по мановению девушек-регулировщиц на отдельные потоки, в сторону комендатур.
Я повернул назад. Рассвет разгорался все ярче и ярче. Вступал в свои права второй день победного мая.
У своего бывшего НП я сел в машину и поехал в штаб дивизии, расположившийся в Моабите, в здании бывшей артиллерийской академии. Кругом высились груды обломков и кирпича, тут и там лежали трупы немецких солдат и лошадей.
Около здания штаба собралась огромная толпа, состоявшая из женщин, детей и стариков, - тысяч пятнадцать, не меньше. Не понимая, в чем дело, я остановил "виллис". Люди молчали. Потом женщина средних лет обратилась ко мне:
- Мы пришли сюда, чтобы узнать, какое нас ожидает наказание за страдания, причиненные русскому пароду немецкой армией.
Мне не раз уже приходилось отвечать на такие вопросы в Померании, и все-таки они всегда заставали меня врасплох.
- Да, ваши солдаты, - начал я, старательно подбирая немецкие слова, совершили страшное преступление. Но мы не гитлеровцы, мы советские люди. Мстить немецкому народу мы не собираемся... Вам надо быстрее браться за работу по очистке улиц, чтобы можно было пустить городской транспорт, открыть магазины, восстановить нормальную жизнь...