Зато господин Тьер внушает уверенность крестьянам. Тот факт, что он более шестнадцати лет был министром при сменявших друг друга режимах, плавал, так сказать, в мутной воде, ничуть их не смущает, даже наоборот.

"Да, черт возьми, требуется именно такой вот прожженный ловкач, чтобы вытащить нас из всей этой петрушки",-- вот что они говорят, радостно подмигивая, словно все хитрости этого лиса в рединготе играют им на руку и направлены к их выгоде, против врагов собственности -- будь то семейное или общественное добро,-- против пруссаков и против красных. До Республики имидела никакого нет. Вслух они в этом не признаются, a в душе считают вполне естественным, что их полупочтенный спаситель втихомолку набивает карманы себе и своим собратьям по классу: ведь это, мол, входит в традиции мирной политической игры. Эти бедные и работящие вилланы относятся к господину Тьеру примерно как к барышнику: они знают, что он их обдерет как липку, но без него пока не обойдешься; этот сквернавец и мясника надует, когда будет продавать ему наших же ягняток... Впрочем, нас-то он не особенно обдерет, мы ему вот как еще нужны. На всех торжищах страны всегда появляются одни и те же барышники, неукоснительно и неизменно, как господин Тьер в часы национальных катастроф.

Рони, 20 февраля.

Нынче утром в мэрии, в надежде получить весьма проблематичные "талоны на зерно".

Делегат департамента, назначенный пруссаками, весьма красноречивый петушок, радуется, что ему вовремя удалось вырваться из осажденной столицы: парижане сов

сем ополоумели, особенно рабочие восточных кварталов. Ничего не поделаешь, нервы... Они подыхали с голоду, верно, подыхали. Видели бы вы, как они на первые обозы с продовольствием набрасывались. Десятками умирали от несварения желудка! Только вот в чем штука: в алкоголе они нужды никогда не терпели. Объясняйте это как хотите, но все время осады вино лилось бочками! И красное, н белое, сколько душе угодно, a на голодный желудок оно в голову бросается...

ЗКители Рони стоически слушали его разглагольствования. Большинство из них, как и мы, недавно вернулись в родные места, но вернулись на пустые борозды. Koe-кто одобрял вашего краснобая. И многие вполне искренне одобряли, будучи убеждены, что парижский рабочий, невежественный грубиян, не знает даже азов военного искусства и, упорствуя, просто совершает преступление. Победа требует расчета, умелой подготовки, опытных военачальников и железной дисциплины -- словом, как y пруссаков!

B особенности же негодовал некий Бонжандр, мельник, вернувшийся из Бельгии.

-- Эти блузники слишком тщеславны, где уж им согласиться на капитуляцию. "He могли нас так пррсто победить, значит, нас предали!" -- как вам это понравится? Послушать их, так эти профессиональные безработные, эти столпы отечественной виноторговли -- единственные истинные патриоты, единственные законные сыны Республики! Они готовы взяться за оружие. Да что я говорю? Уже взялись! Они на все готовы, чтобы снова начать войну, и прежде всего чтобы покарать изменников, другими словами, прелатов, хозяев, генералов, буржуаикрестьян... Ax, добрые мои друзья, славные люди, бойтесь Парижа!

Рони, 21 февраля.

Нашей участи можно еще позавидовать. Стоит только оглянуться вокруг, посмотреть хотя бы на Мартино. A наш дом уже почти похож на прежний и даже "опрятненький", по любимому маминому выражению; на поле вывезено удобрение, и сама погода вроде старается, чтобы земля уродила побольше. Словом, все "утряслось", как будто ничего и не "стряслось": в этой перекличке чувствуется легкий осадок горечи.

На новехоньком припеке стоят в ряд и по росту, как и в прежние времена, горшки и горшочки. Не хватает только одного -- третьего с конца, для перца. Что-то с ним приключилось, попал в плен или погиб на поле брани? Впрочем, такой горшочек не стыдно и в Пруссию с собой прихватить. A может, какой-нибудь подвыпивший солдафон, поселившийся в нашем доме, швырнул его, как гранату, в своего развеселого собутыльника? Старую грушу, что росла в углу y самой ограды, выворотило снарядом, и теперь мы помаленьку отапливаем ею дом. И каждый вечер собираемся y камелька. Мама вяжет черный чулок, отец вырезает ножом дверцы к буфету -- наши пожгла немецкая солдатня. Предок читает "Mo д'Ордр" -- новую ежедневную газету Рошфорa. Была война, была осада Парижа, пропал наш горшочек для перца, старая груша медленно умирает в огне, и есть y нас жильцы: семейство Мартино. Мамаша Мартино вяжет, отец мастерит лемех, старший их сын, Юрбен, лощит наждачной бумагой рукоятку плуга, Альфонс, младший, чинит замок от погреба, дверь которого высадили ударом сапога. Единственные звуки--звуки дерева, металла и огня. После войны онемели вечерние мирные посиделки.

Зато в поле чувствуешь себя лучше всего. Природа, она быстро от катастроф оправляется. Утрами отвалишь лемехом пласт земли и прямо чуешь родное благоухание. Бижу, наш неутомимый труженик Бижу, тоже не надышится, бьет копытом и ржет, будто обращается ко мне: "A все-таки это тебе не булыжные мостовые да баррикады. Наконец-то под ногами землю чувствуешьU

Когда идешь вот так за плугом, кажется, что ничего плохого больше произойти не может. Такая уж глупость: кара небесная и человеческая обрушивается сначала на поля, a потом и на самих земледельцев. Конечно, мы уцелели, но в каждом из нас что-то сломалось. Зло, подобное пьянству и лености, я имею в виду главу семейства Мюзеле, сразу бросается в глаза, a вот молчание y камелька -- знак того, что каждый из нас глубоко затаил свою боль. Отец уже не тот, не прежний, и мама уже не та, не прежняя. Оба они стали словно бы потерянные, но оба по-разному. У одного душа болит о Седане, y другой -- что похлебка жидка. Не получается ни разговоров, ни споров, каждый замыкается в себе со своей личной бедой: папа ведет про себя разrовор с Седаном, a мама, мама -- с оче

редями y булочной. Мартен Мюзеле, Предок и я не избегли того, что можно было бы справедливо назвать "болезнью тупика* или "бешенством Бельвиля".

За чемыре месяца осады особая форма лихорадки, коморую специалисмы. именовали *осадной", мяжко поразила человеческие души. Присмупы ee начинались no различным причинам: моска, скверная пища, неуверенносмъ в завмрашнем дне, безрассудная надежда с ee взлемами и падениями, за которой следуем жесмокое разочарование, доводящее do безумия чувсмво оморванносми от всего прочего человечесмва, omcyмсмвие весмей извне -- самое смрашное из лишений! -- словом, макое впечамление, будмо мы noхоронен заживо и задыхаешъся в своей могиле.

Не будь мы безумцами, мы бы не потрясали основы старого мира, здравомыслящего и подлого!

Устал от этого своего дневника, пробовал силы даже в поэзии. Отныне буду смотреть, как растет фасоль!

Всей душой наслаждаюсь нашим неторопливым, спокойным существованием среди здешних тяжелодумов и упрямцев, над которыми не властно время. Зато ночами тяжелее. С тех пор как мы возвратились в Рони, меня мучают кошмары. Будто в череп мне один за другим пробираются тысячи насекомых или крошечных грызунов, они проникают туда гуськом через уши и начинают свою кропотливую работу. Мартен Мюзеле признался мне, что и y него были такие же кошмарные сны, но теперь вроде стало полегче. Так что беспокоиться нечего. И еще ему случается побить животное или что-нибудь сломать, разбить, причем вполне сознательно. Порой и на меня налетают такие желания. Когда я рублю дрова, я вдруг резко вскидываю топор, словно кто-то стоит вот здесь, передо мной.

Mapma. Флуранс.

Рони, 24 февраля.

Предок:

-- Знаешь, Флоран, Бельвиль снова подымает голову. A здесь люди с первого дня рождения гнут спину, живут распростершись ниц и помирают дураками. Весьма любо

пытно было бы узнать, где ты вычитал, a может, слышал от кого, что Революцию делают в белых перчатках, что она -- фарс для пудреных щеголей. Говоришь ты о ней, как разочаровавшийся любовник.

У, старый краснобай! До чего же мне хотелось устроить ему y нас, в Рони, такую жизнь, какую устроили в Бордо своему любимцу Гарибальди!..