Перед нами, с этой колокольни, громоздился собор, храм жизни, где молитвой служит труд, где единственньш богом, подлинным богом, является народ.

B абсиде гигантские зубчатые колеса и хитросплетения приводных ремней, идущих к токарным и сверлильньш станкам, терялись в темноте. Чудодейственный механизм созидающего труда рабочих едва угадывался в тревожном полумраке, в каком издревле свершаются высшие замыслы. B боковых приделах часовенками были печи, и их пламя причудливо меняло тона, как церковные витражи,

пропуская слабое свечение зимнего солнца. Ho поперечным нефом, и хорами, и алтарем была сама печь M 1, разбрызгивающая вокруг себя бесценные лучи своей гигантской дароносицы. Над ней щетинился opеол пляшущих огней, a вместе с ними плясали по стенам неестественно вытянутые тени верующих.

Нет, вовсе не надменная базилика была под нами, забитая элегантной паствой, собравшейся на полунощную мессу. Скореe уж, скромная сельская церквушка в дни голода и бедствий Столетней войны, коrда при приближении наемных банд все жители искали тут убежища и запирались здесь на многие дни, иной раз и на многие недели, и единственным их защитником был Всевышний. B те времена под романскими сводами, разумеется, молились, но также и ели, пили, кормили грудью младенцев, умирали и рожали в доме божьем, превратившемся в дом народа. Тогда ребятишки так же резвились, с криками носясь по нефу; так же мужчины держали совет; так же, сбившись кружком, держа младенцев на руках, жались к теплым кирпичам женщины, как сейчас жительницы Дозорного, и тогда все так же парни потягивали винцо и закалывали тельца... Церковь уже не была храмом богачей и владык, a храмом бедняков, подлинным домом Распятого, и звучал в ней детский писк, вздохи, пьяные клятвы, все так же шумно перемалывали пищу челюсти, и все так же шумно проходил в глотку каждый кусок, a вместо ладанного духа плыли в ней испарения самой природы, нездоровое дыхание, запахи пота и влажного тряпья, удушливый смрад нечищенного стойла, aромат смиренных мук.

-- Надоел ты мне, поповская башка,-- прервала мои разглагольствования Марта.-- Давай спустимся, сейчас начнется отливка.

Труйе и Бараке, двое литейщиков в кожаных фартуках, оба коренастые, один белокурый, другой брюнет, похожие друг на друга, как две капли, только одна капля медовая, другая чернильная, взялись за железные пруты с расплющенными концами, как лопаты y пекарей. Над печью Тонкерель готовится дать команду начать разливку.

Опоку -- длшшый ящик в железных обручах -- поставили на попа в довольно глубокую яму и так, что верхушка этого стянутого латами гроба приходилась на уровне земли в пяти-шести метрах от печи. Слегка наклонный

металлический лоток соединял окно печи с горловиной опоки.

Наконец мастер' Тонкерель подает знак. На ^оротком плече рычага скрежещет цепь. Люди, плотно стоящив по обе стороны лотка, отскакивают назад. Тоненькая струйка огня со сказочной быстротой увеличивается до размеров солнца, и оно, все еще кипящее, гаснет. Тогда вырывается ручеек почти белого цвета, яркий до ослепления и невыносимо жаркий. Струя расплавленного металла взбухает. Она выгибает, как кошка, спину меж двух металлических стенок лотка, и они стонут и трещат под ee огненной тяжестыо. Жидкая бронза устремляется к опоке, ee направляют на ходу и усмиряют лопатами с длинными ручками, которыми орудуют Труйе и Бараке.

Одурманенные видом этого медлительного жирного потока, люди шепчут про себя: "Это наши бронзовые cy, это они!" -- но никто уже не может их признать. Матирас опустил свои рожок, даже не извлекши из него ни звука, Предок забыл о своей потухшей трубке, и пепел сыплется на грудь его рубашки, Сидони спрятала личико своего младенца себе под мышку, чтобы защитить от огня, Шиньон щурит близорукие глаза, Феррьв стоит с открытым ртом. Приподнявшись на цыпочки и застыв в этой неудобной позе, Марта впервые в жизни бледна как полотно, Марта, посеребренная отсветами расплавленной бронзы. A потом все, кто пробрался в первые ряды, одинаковым движением расстегивают верхние пуговицы своих одежонок; в вырезе расстегнутой Мартиной рубашки я вижу ee маленькие стоячие грудки, серебристые соски этой не то Минервы, не то девчушки. Губы Торопыги непрерывно шевелятся, a Пружинный Чуб бормочет вслух:

-- Наши cy, наши маленькие cy! Ho от них уже ничего, совсем ничего не осталось, кроме этого жирного, пышущего жаром белого ручья... Тонкерель ворчливо бросает:

-- Hy, вот и все!

Становится холодно.

Слишком быстро протек мимо нас яркий ручей. Все сгинуло, даже белесый нимб, даже его обжигающее дыхание. Все поглотила стоявшая в яме опока. Труйе и Бараке ставят в уголок лопаты и развязывают завязки кожаных фартуков. Толпа машинально отступает. Теперь зрители выстроились вокруг ямы. Они не отрывают глаз

от окованного железом гроба, засыпанноro сверхy негашеной известью.

-- De profundis1,-- шепчет Нищебрат. Фалль буркает:

-- Хоть бы там внутри все как следует получилось! Марта вопит:

-- Чего же они ждут, почему не открывают?

-- Ждем, когда пройдет двадцать четыре часа,-- отвечает Тонкерель, пожимая своими сутулыми плечами.

К мастеру приступают с расспросами, словно ему не верят; a он ожесточенно отбивается, будто и впрямь виноват: надо ждать минимум двадцать четыре часа, прежде чем можно будет снять опоку и извлечь пушку. И запомните, это еще только самое начало. Надо будет потом зачистить ee и отшлифовать. Хороший токарный станок, работающий от паровой машины, справился бы с этим делом за двенадцать часов, но y братьев Фрюшан сплошное старье, значит, нужно накинуть еще несколько часиков. Потом нужна расточка, что тоже займет часов четырнадцать, если, конечно, за работу возьмется мастер своего дела; к счастью, среди нас находится гражданин Удбин, лучший сверлилыцик во всем городе Париже. После пойдет полировка ствола орудия. Потом останется только внутренняя нарезка. Вот тогда пушка будет готова и ee можно ставить на лафет...

-- Кстати, лафет y вас имеется? Хватит еще грошей его купить?

Марта застегнула пуговку рубашки.... С самыми благими намерениями -- по крайней мере я так считал -- я накинул ей на плечи драгоценное ee пальтишко, но она поблагодарила меня бешеным взглядом; чувствовалось, что она охотно поубивала бы всех литейщиков на свете.

A тем временем Фалль, специалист по полировке, в тревоге наседает на Сенофра, специалиста по сплавам:

-- Думаешь, выдержит монета как металл?

-- A кто ee знает? Такое ни разу еще не пробовали. По норме для пушек требуется сплав, куда входит девяносто четыре процента меди, пять процентов олова и один процент цинка... A кто знает, что намешал в эти самые cy наш дражайший Баденге. Уж не говоря о золо

1 Начало псалма "Из глубины взываю" (лам.).

тых и серебряных монетах, они и с мелочью небось такого намошенничали...

Марта тянет за рукав то Фалля, то Тонкереля:

-- Как? Что? Пушка плохая получится?

С грустной улыбкой литейщики говорят, что вроде бы нет, но только все возможно и даже довольно часто случается.

Марта топочет ногами.

-- Так что же можно сделать? Hy, чтобы хорошо получилось?

-- Молиться.

-- Почему бы и не помолиться,т-- бросает Нищебрат,-- только мы свою молитву споем. И он затягивает:

Bo французском городе милом

Живет железный люд,

Жар души его как горнило,

Где гело из бронзы льют.

Не в дворцах вам дано родиться,

Соломой нам было ложе...

И все присутствующие, и люди Дозорного, и люди литейной, подхватывают, как вызов, припев:

Вот еще сброд ярится, Сброд -- это мы, ну что' зкеl

У Нищебрата звонкий уверенный голос, высокие ноты взлетают под здешние стеклянно-металлические небеса, на которых холодно поблескивают свежие пласты снега, и он продолжает во всю глотку, с жаром:

Maрсельезу гремели знатно

B девяносто третьем году,

И идет наша rоль перекатная

Брать Бастилию, да не одну.