- Что же он сделал для этого? - спрашивал господин Гарди, полностью подчиняясь влиянию иезуита.

- Он сделался монахом... - медленно произнес Роден.

- Монахом? - задумчиво повторил господин Гарди.

- Да, он сделался монахом, чтобы его молитвы были благосклоннее приняты небесами... Желая полнее погрузиться в молитву, откинув все земные помыслы, он постился, бичевал себя, умерщвлял плоть, чтобы одухотвориться вполне и чтобы его молитва вырывалась из груди, пылкая и чистая, как пламя, и восходила к Создателю, как фимиам...

- О, какой упоительный сон! - воскликнул очарованный господин Гарди. Сделаться духом... светом... фимиамом для того, чтобы возносить молитвы за любимую женщину!

- Да... дух... фимиам... свет... но это не сон, - сказал Роден, сильно подчеркивая слова. - Такого дивного экстаза достигали очень многие монахи и отшельники, кроме господина де Рансе, ценой молитв, лишений и умерщвления плоти! Если бы вы знали о небесном сладострастии этих экстазов!.. Вместо ужасных видений господин де Ранее начал зреть очаровательные картины! Сколько раз, проведя день и ночь в посту и молитве, бичуя свою плоть, он падал без сознания на плиты кельи!.. Тогда, вслед за полным упадком физических сил, наступал высокий подъем духа... Неизъяснимое блаженство овладевало его чувствами... до восхищенного слуха долетала божественная музыка... ослепительный и мягкий свет, которому нет подобного на земле, проникал сквозь закрытые веки. И при гармонических звуках золотых арф серафимов, среди света, в сравнении с которым свет солнца бледен, монах видел свою возлюбленную.

- Женщину, которую извлекли из адского пламени его молитвы! - дрожащим голосом сказал господин Гарди.

- Да... ее... - продолжал Роден с неотразимым вдохновенным красноречием, потому что это чудовище обладало замечательным даром слова И эта женщина благодаря молитвам своего возлюбленного не плакала больше кровавыми слезами... не заламывала прекрасных рук в адских конвульсиях... Нет... нет... она являлась во всей своей красоте... в тысячу раз прелестнее, чем была на земле... она сияла вечной красотой ангелов... и с неизъяснимым чувством улыбалась своему возлюбленному. В ее глазах горел влажный огонь, и нежным, страстным голосом она говорила ему: "Слава Господу! Слава тебе, мой возлюбленный... твои молитвы... строгость твоей жизни... спасли меня... Господь поместил меня среди избранных... Слава тебе, мой возлюбленный!" И, сияя небесным блаженством, она своими устами, благоухавшими бессмертием, касалась губ монаха, охваченного экстазом... и их души сливались в поцелуе, полном пылкого наслаждения, как любовь... целомудренном, как благодать... неизмеримом, как вечность! (*14)

- О! - воскликнул господин Гарди, совершенно вне себя, - о, я готов обречь себя на целую жизнь молитв, поста... мучений за один такой момент счастья с той, которую я оплакиваю и которая, быть может, осуждена на муки!..

- Что вы говорите, момент! - воскликнул Роден, желтый череп которого покрыт был потом, как у магнетизера; и схватив господина Гарди за руку, чтобы еще больше к нему приблизиться, как бы желая вдохнуть в него пламя жгучего бреда, он продолжал: - Не раз, а почти ежедневно, во время своей монашеской жизни господин де Рансе, погруженный в божественный экстаз, свойственный аскетам, испытывал глубокое, неизмеримое, неизъяснимое сладострастие, сравнивать которое с земным сладострастием все равно, что сравнивать вечность с человеческой жизнью...

Видя, что господин Гарди доведен до нужного состояния, и так как ночь уже наступила, иезуит выразительно взглянул два раза по направлению к двери. В эту минуту господин Гарди, в апогее безумия, умоляющим, бессмысленным голосом закричал:

- Келью... могилу... и экстаз с ней!

Дверь отворилась, и в комнату вошел д'Эгриньи с плащом в руках. За ним следовал слуга со свечой...

Минут через десять после этой сцены человек двенадцать рослых малых, с честными открытыми лицами, входили на улицу Вожирар и, под предводительством Агриколя, весело направлялись к дому преподобных отцов. Это была депутация от бывших рабочих фабрики господина Гарди, направлявшаяся приветствовать и благодарить своего прежнего хозяина за предстоящее возвращение к ним.

Агриколь шел во главе шествия. Вдруг он увидел еще издали, как из ворот дома, где жил господин Гарди, выехала карета, запряженная почтовыми лошадьми, которых нахлестывал кучер. Карета неслась во весь опор. Случайно или инстинктивно, но при виде этого экипажа у Агриколя сжалось сердце... Это ощущение перешло скоро в ужасное предчувствие, и в ту минуту, когда карета, с опущенными шторами, должна была поравняться с кузнецом, он, уступая беспокойству, бросился, чтобы остановить лошадей, восклицая:

- Друзья... ко мне!

- Десять луидоров на водку... галопом... дави их!.. - по-военному крикнул кучеру д'Эгриньи.

Был разгар холеры. Кучер слышал о кровавых расправах с отравителями. Испуганный неожиданным нападением Агриколя, он так хватил кузнеца кнутовищем по голове, что оглушил и свалил того с ног, затем изо всей силы хлестнул трех лошадей, которые подхватили экипаж и ускакали, раньше чем окружившие Агриколя товарищи могли что-нибудь понять в его словах и поступке. Они усердно стали приводить в чувство кузнеца.

38. ВОСПОМИНАНИЯ

Спустя несколько дней после рокового вечера, когда господин Гарди, доведенный до безумия мистическим возбуждением, внушенным ему Роденом, умолял, простирая руки, увезти его подальше от Парижа, произошли новые события.

Маршал Симон после возвращения в Париж занимал с дочерьми дом на улице Трех Братьев.

Прежде чем ввести читателя в это скромное жилище, мы должны кратко напомнить некоторые факты.

В день пожара на фабрике маршал Симон посетил своего отца, чтобы посоветоваться с ним насчет одного очень важного дела и доверить ему свое глубокое огорчение по поводу все возраставшей печали его дочерей, причины которой он угадать не мог, Мы должны вспомнить, что маршал превратил память об императоре в благоговейный культ. Его благодарность герою была безгранична, преданность слепа, энтузиазм оправдан рассудком, а привязанность глубока и искренна, как у самого преданного друга. Этого мало. Однажды император, повинуясь чувству родительской радости и любви, подвел маршала к колыбели, где спал король Римский, и, горделиво дав ему полюбоваться красотой ребенка, сказал: