Я могу сказать без хвастовства, что уровень моего умственного развития несравненно выше, нежели уровень развития Вани. Мне не чужды некоторые идеалы, о которых Ваня и не слыхивал. Я, например, и собственность понимаю, и семейный союз чту, и в необходимости разных других союзов достаточно убежден. Я знаю, что все это краеугольные камни, и потому сам лично никогда не украду, никого не обсчитаю, не вступлю в новый брак при живой жене и тем меньше не сделаюсь ни беспочвенным космополитом, ни слишком почвенным сепаратистом. Но все эти идеалы не настолько для меня неотразимы, чтоб составлять такую потребность, без удовлетворения которой мне была бы жизнь не в жизнь. По нужде, я могу понимать и совершенно иные идеалы, и ежели не сочувствовать им, то, по крайней мере, признавать за ними право на существование. Вот это-то именно и губит меня. Это понимание чужих идеалов лишает меня той энергии, которая возможна лишь под условием полного и безусловного отрицания каких-либо других идеалов, кроме своих собственных. Спросите меня, готов ли я устремиться с мечом в руках на человека, который украл калач, то есть преступил против дорогого мне принципа собственности, я усомнюсь. Я охотно буду вести разговор о том, как прекрасно, что на свете существует собственность и всякие союзы (чего хочешь, того просишь), но едва ли пойду утверждать эти принципы с огнем и мечом, ибо чувствую, что как только возьму в руки меч, так сейчас же и спасую. Растлевающая мысль, что меч никого не убеждает и что даже очень трудно диспутировать с человеком, у которого в руках меч, парализует все мои намерения, и я невольно краснею и вкладываю меч в ножны. Вложив в ножны меч, я начинаю разговаривать, и, покуда слова льются из моих уст целыми потоками, я совершенно не замечаю, как в моих глазах совершается некоторое чудо. А именно: не успеваю я высказать и десятой доли того, что у меня накопилось на душе (а на душе у меня целая передовая статья в шесть столбцов), как убеждаюсь, что меч, от которого я так великодушно отказался, уже очутился в руках моего противника! И вот, завладевши им, он уже сам беспощадно начинает лупить им меня по голове, лупить и приговаривать: «Дурак! фалелей! рохля! это тебе за то, что ты меня не лупил в то время, когда имел возможность и право лупить!» Да, и «право», ибо никогда право так не подтверждает само себя, как в то время, когда оно лупит.

Напротив того, Ваня имеет идеалы хотя скудные, вроде марфориевской карьеры или целодневного пребывания в фруктовой лавке Одинцова, но зато вполне определенные. Это идеалы неотразимые, вне которых он ничего другого не понимает, ни к чему другому не может стремиться. Эта исключительность значительно помогает ему. Потомок первобытных пензенских корнетов, он твердой ногой идет по наторенной ими колее, не смущаясь ни изменяющимися по сторонам видами, ни даже препятствиями, которые время и непогоды устраивают на самой колее. Он не слыхал ни о каких «союзах», и лишь понаслышке знает о «собственности», но зато знает меч и Одинцова. Выступив однажды на брань с мечом в руках, он имеет лишь одно ясное представление: что этим мечом следует действовать сверху вниз. И если б кто-нибудь ему сказал, что не произойдет особенного ущерба, если меч будет вложен в ножны прежде, нежели «все» враги Одинцова будут перебиты, он прямо назвал бы того человека лжецом. Никакой стон его не удивит, никакой резон не вразумит. Он допускает, конечно, возможность стонов и резонов, но допускает лишь как естественное последствие одностороннего махания мечом. Когда один разит, то понятно, что другой стонет или желает нагрубить, – вот и все. Он даже удивился бы, если б не услышал стона; он сказал бы: мерзавец! даже не пикнул! Повторяю: его идеалы скудны, низменны, но они срослись с ним, они составляют его вторую природу, а это-то именно и дает ему ту жестокую устойчивость, которою он удивляет мир. И потому, встреться с ним не только я, слабый провинциял, проведший всю свою жизнь под гнетом Прокопов, Дракиных, Хлобыстовских и проч., но и всякий другой, несколько попорченный более человечными идеалами, он, нимало не задумываясь, или поработит, или, в случае сопротивления, не оставит камня на камне.

Представьте себе, что я заточен вместе с Ваней в каком-нибудь чрезвычайно маленьком мире, где мы не можем ступить шагу, чтоб не столкнуться друг с другом и не вызвать друг друга на борьбу. Ясно, что выход из этого положения может быть один: либо мы сотрем друг друга с лица земли, либо сделаемся сиамскими близнецами. Но стереть Ваню с лица земли мне не под силу: это до такой степени очевидно, что я даже и в мысли не держу подобного предприятия. Остается, стало быть, сделаться его сиамским близнецом. И вот, я покоряюсь этому, но, в то же время, по обычаю всех слабохарактерных людей, покоряюсь неискренно, а, так сказать, середка наполовину. В уме моем созревает целый план: нельзя ли как-нибудь обойти Ваню, то есть и ему кое-что из своих идеалов уступить, да и его заставить тоже кое-что уступить. План этот так нравится мне, что я, не откладывая дела в длинный ящик, начинаю усовещивать и убеждать моего друга, и делаю это тем охотнее, что самое умственное его убожество, казалось бы, должно облегчить выполнение моей задачи.

– Ваня! – говорю я ему, – ты хоть бы что-нибудь почитал!

– А! да! – отвечает он, смотря на меня с какою-то совершенно безумною рассеянностью, – почитать! да! почитать! А вы знаете, mon oncle, что я вчера с Сережей Подснежниковым побился об заклад, что сразу десять коробок висбаденских слив съем? Одну за другой… понимаете! Разом! sans desemparer! не сходя с места И съел-с!

– И съел! да?! Vous etes un noble coeur, Jean! У вас благородное сердце, Жан! Но все-таки, душа моя, ты хоть бы легонькое что-нибудь… Взял бы, например, «Старейшую Российскую Пенкоснимательницу»… если передовые статьи трудны для тебя – ну, хоть бы фельетонцу попробовал!

– А! да! вы говорите: «фельетонцу»! Это хорошо… «фельетону»! Да! да! да! А какой нам сегодня Одинцов ликер посулил… et bien! je ne vous dis que ca! прекрасный, скажу я вам! Нарочно выписал! Я, признаюсь, давно уж этот ликер угадывал! J'ai eu comme un pressentiment! У меня было как бы предчувствие! Давно уж я ему говорил: все у тебя, Одинцов, хорошо; да вот нет этого ликера… ты понимаешь!.. нет этого ликера, который бы… и разом и исподволь… понимаешь! И вот, только теперь он отыскал именно то, что следует! Mais j'espere que vous etes des notres, mon oncle! Но я надеюсь, что вы разделите с нами компанию, дядюшка! Мы пробуем… не правда ли?

И так далее, то есть на все мои просьбы «почитать» он непременно ответит каким-нибудь известием из мира овошенных товаров: либо о вновь привезенном и дотоле неведанном сыре, либо о балыке, имеющем совершеннейший вид янтаря…

Я не спорю, что и я мог бы покорить Ваню, если б на его приглашения с тою же первобытною непреклонностью отвечал: дотоле не пойду с тобой в «закусочную», доколе ты не расскажешь содержания хотя одного фельетона. Но в том-то и дело, что высшее развитие, которым я так горжусь, поселило в моей душе бесчисленное множество противоречий, отнимающих у меня всякую возможность действовать непреклонно. Мне все как-то кажется, что Ваня человек, и в этом качестве не недоступен убеждению. Что вот я сегодня, для смягчения его, съем сотню устриц, завтра выпью залпом стакан коньяку, а послезавтра и он кое-чем меня порадует: сначала прочитает заглавие, потом пробежит строчку или две, потом улыбнется (бедный! ему так мало надобно, чтоб прийти в веселое настроение духа!), а затем – глядь! – и весь фельетон проглотил!

Но тут-то именно и кроется мое заблужденье. Поцелуевы никогда ни перед чем не отступали и никогда никому не уступали. Ласковое обхожденье только разжигает их упорство. Убедившись, что я, в угоду ему, выпил стакан коньяку, Ваня помышляет уже о том, как бы заставить меня выпить залпом целую бутылку. Он делается капризен, начинает предъявлять самые неподходящие требования. Он раздражается при одном напоминании о необходимости что-нибудь почитать, и в своем раздражении доходит до того, что, увидев однажды в моих руках маленькую тетрадку, под названием: «Полное собрание сочинений Менандра Прелестнова», бесцеремонно вырывает ее и швыряет в камин (вот почему я до сих пор не издал этих сочинений, несмотря на еженедельные приставания Менандра: издай да издай; но ежели приставания его не прекратятся, я издам; это будет для меня тем более легко, что я знаю их наизусть). Он преследует меня, зачем я глотаю устрицы с шабли, а не с портером, зачем я оканчиваю мой день шампанским, а не fine Champagne, зачем я ем селедку с подливкой, а не «безо всего». Кто знает, не сочинит ли он под конец свою собственную теорию сотворения мира и не потребует ли, чтоб я сделался солидарен с его миросозерцанием…