Она ответила мне так, как я вовсе не ожидала.

- Совсем не думаю словами.

- Как не думаешь! - накинулась я на нее. - Нельзя думать без слов! Каждый человек думает словами!

- А вот, - объясняла она мне, - "придет к нам в класс Флери", неужели ты себе это говоришь, а я так представляю себе его вице-мундир, лысину...

Меня осенило, что я была не права. Да, конечно, и я, когда думаю, что "Флери придет в класс", то представляю себе его, а не говорю слова. Но как же это, однако? Есть такие вещи, о которых без слов совсем нельзя думать, и я вспоминала свои излюбленные "добродетель, вера, грех". "Да, нельзя - кто же прав: Лейшке или я?"

И кто бы ни входил к нам в класс - был ли то учитель арифметики, географии или рисования, которая-нибудь из немок непременно докладывала, что его просят ответить на один вопрос: "Как думает человек?"

И учителя путали и путали. Из их объяснений я ничего не вынесла и так и осталась с убеждением, что это трудный вопрос, пока не узнала, что мы спорили о понятиях и представлениях, и никак не могли прийти к соглашению, что нужны и те, и другие.

Хотя этот спор имел мало отношения к воззрениям Лейбница и Локка на прирожденные и приобретенные идеи, тем не менее их разногласие было мне всегда особенно понятно и близко, было чем-то совсем своим благодаря нашему спору.

У меня была еще мысль, которой обыкновенно не бывает у детей: мне совсем не хотелось вырасти1, даже больше того - я страшно боялась того времени, когда буду большая, не

------------

1 Поразительно. Мотив желания "скорее вырасти" не есть ли жар души "скорее заневеститься" и стать скорее "женихом", инстинкты самки и самца. И у "невест не невестных", как и у "странников в пустыне мирской", естественно это чувство: оставаться бы вечно таким, как есть, "не надо вырастать", незачем. В. Р-в.

346

стану больше ходить в пансион, и мне придется жить. "Хотя бы теперешнее время никогда не прошло", - было единственное, о чем я мечтала, шествуя в пансион, играя на рояле или играя в карты с француженкой, гувернанткой младших.

Мне было хорошо, и я представляла себе, что дальше будет хуже.

Может быть, иногда потом мне было лучше, чем я себе это представляла, боясь вырасти, - я слишком уже боялась.

Итак, я росла не такой девочкой, как многие, и имела право спрашивать Луизу Христиановну - не ошиблась ли она.

Но я не любила и даже обижалась, когда одна русская товарка (моя любимая) называла меня чудачкой.

Несмотря на свою бойкость, я была застенчива, и мне хотелось быть, как все.

Когда в пансионе меня целовали чужие дамы, я сгорала от стыда1 и готова была провалиться сквозь землю, только чтобы не сделать реверанса.

Детские балы смущали меня необходимостью войти в залу, хотя я охотно на них ездила.

Застенчивость уживалась во мне с бойкостью и мальчишество с мыслью о смерти.

Много неразгаданного в человеческой душе, и крайности не всегда одна другую исключают.

Мне не было еще 16-ти лет, когда, просидев 2 года в старшем классе, чтоб не кончить 14-ти, я вышла из пансиона и вступила в жизнь, которой так боялась.

Во время последнего года, который я проводила в пансионе, речь все чаще и чаще заходила об экзамене на домашнюю учительницу.

В самом пансионе экзаменов не существовало.

В каждом классе было так мало учениц (не более 15-ти), что всех знали и переводили по годовым баллам. Иногда оставляли, когда ученье не давалось; случалось, что оставляли и за способность, т. е. слишком юный возраст.

Естественно, что вопрос об экзамене всех пугал. Держали его далеко не все, спрашивали же друг друга решительно все:

- Будешь держать экзамен?

Когда с этим вопросом обращались ко мне, то я неизменно отвечала:

- Книги никогда не возьму в руки.

И я говорила чистосердечно. Мне еще совсем не приходило в голову, что я буду делать, когда кончу в пансионе. Менее всего было мне ясно то, что я когда-нибудь заинтересуюсь учебниками. Слишком мало уделяла я им до сих пор внима

----------

1 Вещь совершенно необъяснимая и небывалая, если б она была только женщиной. В. Р-в.

347

ния. Но потому-то именно учебники мне еще совсем не надоели, и моя работа была впереди.

Случилось очень скоро то, о чем я совсем не помышляла.

В 16 лет я была еще слишком молода, чтоб выезжать: надо было подождать год. Братья не были более моими товарищами, старший учился в Лицее, второй в гимназии, и они продолжали быть мальчиками в то время, как я стала взрослой.

Что оставалось мне делать?

Я купила себе программы экзаменов и русские учебники (в пансионе все предметы, в том числе и арифметика, проходились по-немецки). День был у меня правильно распределен, и каждому предмету отведено свое время. Сколько меня ни отговаривали, я брала все предметы главными и приводила аргументом то, что главный предмет можно обратить в дополнительный, не выдержав экзамена, но почему не попробовать и чему это мешает ?

Я относилась теперь к экзаменам с таким же легким сердцем, как бывало в пансионе к баллам, и совсем не волновалась. Любимым моим предметом сделалась арифметика, которой я совсем не знала в пансионе. Мне попался очень хороший учебник Назарова, и я до того увлекалась решением задач, что забывала даже о распределении своего дня. Память у меня всегда была хорошая, и когда я раз пришла к матери с толстой книгой хронологии, то оказалось, что я знаю в этой книге все события до одного.

И вот мы садились в карету и ехали в шестую гимназию. Я ощущала только радость. Меня не охладил даже первый экзамен - французский, несмотря на то, что учитель все время ко мне придирался и поставил 4. Тот же балл получила я из немецкого, все же остальные экзамены выдержала на 5. Это случалось редко. Во время последнего экзамена ко мне подошел окружной инспектор и меня поздравил.

Этот первый успех произвел на меня впечатление. Я уверовала в свои способности и решила... поступить в Цюрихский университет. Одна знакомая барышня дала мне университетскую программу, и я ее хранила как самое дорогое, что у меня теперь было. В этом только заключалась вся моя связь с университетом. Долго, очень долго у меня не было другого отношения к Цюриху, как эта программа.

Но когда я попробовала раз объявить о своем решении матери, то она только рассмеялась.

То была мать, сочувствовавшая моему желанию учиться, но был еще отец, ему вовсе не сочувствовавший.

Ученые женщины были кошмаром отца: он их преследовал вне дома и мог ли примириться с ними у себя?

Отец только потому отдал меня в немецкий пансион, что там учили меньше, чем в гимназиях и, по его словам, не учили естественной истории. По его мнению, женщинам со

348

всем не надо было учиться, но так как не учиться в XIX в. было нельзя, то он и нашел паллиатив в образе немецкого пансиона.

Странно, конечно, что, при таком отношении к женскому образованию вообще и к моему в частности, отец сделал из меня своего секретаря1, не помню с каких лет, но, кажется, когда я еще была в пансионе. Я рассылала повестки и циркуляры, а позже читала корректуру его изданий. Другой его секретарь, магистрант Петербургского университета, никогда не оспаривал у меня первенства.

Но хотя я собиралась в Цюрих, тем не менее не уяснила себе вопроса, чему хочу учиться и чем стать? Если в детстве меня всего больше интересовала философия, то в юности привлекало естествоведение. Я по-прежнему любила деревню, и мне хотелось деятельности, где для женщины будет такой же простор, как и для мужнины. А в сельском хозяйстве они равны, и я всего чаще мечтала о том, чтоб стать агрономом.

Далека была от меня мысль, что я могу стать кабинетным ученым. В нашем доме мне давно надоели ученые, и та атмосфера, которой я была окружена, казалась мне скучной. Те подробности, о которых мне приходилось постоянно слышать, представлялись мне ненужными. Сути государственных наук я не могла уразуметь, и они оставались мне чуждыми.