Да и наедине с Адой они говорили на разных языках, но, по крайней мере, старались – пусть с трудом – понять друг друга. Откровенно говоря, чем лучше он ее понимал, тем непонятнее она ему становилась. Ада была первой женщиной, которую он узнал близко. Правда, была еще Сабина, но он ничего о ней не знал: бедняжка так и осталась для него мечтой, живущей в глубине его души. И он пытался разгадать теперь загадку женщины; впрочем, загадка эта существует только для того, кто ищет в ней смысла.

Ада не отличалась умам, но это был самый мелкий ее недостаток. Кристоф примирился бы с ним, если бы сама Ад” признала за собой этот грех. Но хотя Аду занимали одни лишь пустяки, она почитала себя знатоком и ценителем искусств и наук и судила обо всем уверенно и смело. Она говорила о музыке и поучала Кристофа таким вещам, которые он прекрасно знал; выносила безоговорочные суждения, хулила и одобряла. И бесполезно было переубеждать ее – она ссылалась на свое непогрешимое чутье в любой области; она была ломака, тщеславная упрямица, не желала, да и не могла ничего понять. Пусть бы она признала, что ничего не понимает! Насколько бы сильнее он любил Аду, если бы она согласилась быть такой, какая она есть, со всеми своими достоинствами и недостатками!

Но меньше всего Ада любила думать. Ее интересовали только еда, питье, пение, танцы, ей нравилось кричать, смеяться, спать, она хотела быть счастливой, и дай-то боже, чтобы ей это удалось. Но, имея все данные для счастья. Ада – лакомка, чувственная лентяйка, себялюбивая до наивности, возмущавшая и забавлявшая Кристофа, короче, наделенная всеми пороками, которые делают жизнь приятной вам самим, если не вашим друзьям (а впрочем, разве личико, озаренное отблеском счастья, особенно хорошенькое личико, не бросает отблеск счастья и на все окружающее?), – Ада не обладала достаточно ясным умом, чтобы быть счастливой. Эта красивая и крепкая девушка с волчьим аппетитом, свежая, беспечная, с ярким румянцем, неиссякаемо веселая, вечно беспокоилась о своем здоровье. Уплетала за четверых и с грустью говорила, что она еле ноги таскает от слабости. Жаловалась она буквально на все: и ходить она не может, и не может вздохнуть, у нее болит голова, болят ноги, глаза, желудок, душа. Она боялась всего и была бесконечно суеверна, во всем и везде видела плохие или хорошие приметы. За столом она следила, чтобы ножи и вилки не лежали крестом, проверяла количество обедающих, бледнела при виде опрокинутой солонки и настаивала на выполнении сложнейших ритуалов, предотвращающих несчастье. На прогулке она следила за полетом ворон, пересчитывала их, замечала, с какой стороны они подлетают; тревожно смотрела себе под ноги, горько сетовала, когда утром ей доводилось заметить паука, и требовала, чтобы все шли домой; единственным средством уговорить продолжать прогулку было внушить ей, что сейчас уже полдень, а может быть, даже и позже, и, таким образом, обратить злые чары в доброе предзнаменование. Боялась она и своих снов; сны она рассказывала Кристофу длинно, с подробностями, и потом еще целых полдня припоминала какую-нибудь забытую деталь. Кристоф обязан был выслушивать все подряд – длинные нелепые истории о каких-то странных браках, покойниках, портнихах, принцах, о смешных, а подчас и непристойных вещах. И необходимо было слушать внимательно, высказывать свое мнение. Иной раз Ада до вечера ходила мрачная, во власти ночных сновидений. Она заявляла, что жизнь вообще скверная штука, все видела в черном свете, обо всем отзывалась грубо и прямо и донимала Кристофа своими стенаниями; стоило рвать с теми скучными мещанками, чтобы и здесь обрести извечного врага! “Der traurige ungriechische Hypochondrist” [унылый и отнюдь не античный ипохондрик (нем.)] – думал Кристоф.

Внезапно сердитое молчание сменялось у нее приступами бурного, неестественно шумного веселья, и тогда было столь же бессмысленно возражать против этих вспышек, как и против только что прошедшей меланхолии; начинался смех, и так как причин для него не было, то длиться он мог целыми часами; начиналась беготня по полям, безумные выходки, детские игры; с каким-то непонятным удовольствием Ада делала всякие глупости: брала в руки землю, грязь, зверушек, пауков, муравьев, червей, дразнила их, причиняла им боль, скармливала птичку кошке, червяка курице, паука муравью, и все это беззлобно, в силу какой-то бессознательной потребности, из любопытства, от нечего делать. В такие часы ей было необходимо болтать глупости, по сто раз повторять какое-нибудь бессмысленное слово, дразнить, злить, придираться, выводить из себя собеседников. Или вдруг, заметив кого-нибудь вдалеке, Ада начинала отчаянно кокетничать. Она говорила громко, с воодушевлением, шумела, гримасничала, словом, старалась привлечь к себе внимание; даже походка у нее становилась какая-то неестественная, припрыгивающая. Кристоф с ужасом ждал, что она вот-вот заговорит о серьезном. Так оно и случалось. Ада впадала в чувствительность и тут, по обыкновению, переходила все границы: начинались шумные и долгие излияния. Кристоф страдал, ему хотелось побить Аду. Но прежде всего он не прощал ей неискренности. В то время он еще не знал, что искренность столь же редкий дар, как ум или красота, и несправедлив тот, кто требует их от всех и каждого. Кристоф не выносил лжи. Ада отпускала ее щедрой мерой. Лгала она на каждом шагу, совершенно спокойно, вопреки очевидности. Она обладала удивительной способностью забывать то, что ей неприятно, и даже то, что ей нравилось, подобно всем женщинам, которые живут минутой.

И несмотря на это, они любили друг друга, любили всем сердцем. В любви Ада была так же искренна, как и Кристоф. Хотя любовь их покоилась не на сродстве душ и ума, это была настоящая любовь, и не было в ней ничего от низких страстей. То была прекрасная юная любовь, и даже чувственность не опошляла ее, потому что все в ней было молодо, – почти целомудренная любовь, омытая наивной пылкостью их страсти. В полную противоположность Кристофу Ада была опытна, зато оба они были наделены божественным даром: оба были юны, и душой и телом, обладали неподдельной свежестью чувств, светлых и прозрачно-чистых, как лесной ручей. Эгоистка, лгунья, лицемерка в повседневной жизни, Ада в любви становилась простой, искренней, даже доброй. Она начинала понимать радость, которую находишь в забвении себя ради другого. Кристоф с восторгом глядел на нее, он бы охотно умер ради Ады. Кто знает, сколько смешных и трогательных иллюзий привносит любящая душа в свою любовь! Естественные для влюбленного иллюзии удесятерялись у Кристофа в силу способности создавать иллюзии, присущей каждому художнику. Улыбка Ады приобретала для него глубокий смысл, ласковое слово становилось доказательством ее сердечной доброты. В Аде он любил все, что было хорошего и прекрасного во вселенной. Он называл ее своим вторым “я”, своей душою, жизнью. Нередко они вместе плакали от любви.