- Ой, мужики, беда, ох, беда липучая! - вздохнула, начиная волноваться, бабка Пелагея. - Лисица, проклятая,завелась где-тоть. Да, стервья, искрой-то, искрой, да такая хитроватая, да такая верткая, искрой тебе, искрой! На той неделе у кумы Агафьи петуха на глазах уволокла, мы стоим судачим, и петух тут, рядом, важный, золотистый, гребень-то к весне весь малиновый набряк, аж набок свесился. А она тут, стервья, из-за плетня, как молонья, - скок! Только перья полетели, а петуха и нету уже, у меня прямо ноги обомлели. Кума, говорю, кума, это ж она-стервья! "Ох, - говорит она, - чтоб ей..." - да с тем и заплакала, уж какой петух был, какой петух!

- Мы и в совхоз, на центральную усадьбу, ходили, - все с тем же дерганьем головы вверх пожаловалась бабка Анисиха. - Хоть бы мужик с ружьем, а? А там эти все от водки - во-о! - все распухшие, все ольгоколики! Каждый в присест по ведру в себя! Во! Все в гогот-го-го-го! Ты, бабка, грят, не туды! Лисица, грят, одна на всю губернию! Сейчас, грит, лисица-во-о! Под охранной печатью, грит! А что петух? Их, петухов, тьма-тьмущая, грит, под ликтричество комарьем из болота выскакивают! Во грит! Ольгоколики проклятущие, из глаз-то и то самогонкой разит! У нас тут летом гости наезжают, - вспомнила бабка Анисиха, в мягкой задумчивости глядя куда-то поверх головы Степана. - Внучку привозят из самой Тулы, э прошлый раз самовар привезли, пряников привезли целую коробку. А вон к ней, - указала она острым подбородком на толстую, с одобрением и интересом слушавшую бабку Чумазую с еще больше раскрасневшимися круглыми щеками, так прямо из Москвы дочка с двумя огольцами приезжает. А в прошлом году прямо на своей машине всей семьей, с мужиком, с зятем Володькой анженером, прикатили. Почитай, все лето грибы собирали да в речке плескались... А раков-то, раков половили, как пойдут, так ведро тебе, как пойдут-так ведро!

- А к осени у нас студентов да школьников полным-полно - на уборку-то их нагоняют, - вставила свое и бабка Пелагея. - Все пустые хаты позанимают, день и ночь галдеж!

Хоть и боязно, гляди, долго ли до пожара, а нам все радость. У них тут и гульбища, а в прошлую осень так свадьбу справляли! То-то было диво!

Все старухи враз заулыбались, закивали согласно, затем, как по команде, притихли, словно задумались о чем-то своем, самом сокровенном.

- Какая-то не такая нынче жизнь пошла, какая-то запойная, - вздохнула бабка Пелагея.

- Во, во! - с готовностью поддержала ее бабка Анисиха. - Сеют бегом! Убирают бегом! Налетят воронами, все поклюют, все перекопают! Глядишь, нету никого, нет ничего! Господи прости, анчихристы!

- Расхныкались, расхныкались! - не удержалась бабка Чумазая. - В один бок всего сразу не кинешь! "Раньше, раньше!" А что раньше? А теперь пенсию каждый месяц тебе домой! Такая-сякая гражданка бабка Анисиха, просим получить денежки, а? То-то и оно! А кто нас тут, в пустом поселке, держит? У всех у нас в городе кто-то есть, меня вон сын аж в Ленинград звал... а? То-то и оно!

- Пойду, повыть надо, - с суровым, отвердевшим и как-то сразу ставшим далеким и неприступным лицом сказала бабка Пелагея, и все старухи разом встали и прошли к покойнице, почти тотчас и Василий и Степан невольно вздрогнули.

- Да подружка моя Евдокеюшка! - тонким и пронзительным, полным немыслимого страдания голосом затянула бабка Пелагея. - Да куда ж ты ушла, моя горемычная подружечка, а меня бедовать на этом свете оставила? Да возьми меня в свою сторонушку невозвратную, уж ноженьки не ходють и глазоньки от слез совсем обессилели! Уж я...

Василий не выдержал, сморщился, не глядя на Степана, выскочил на улицу. На него обрушился теплый густой ветер, и он, подставляя ему горевшее каким-то особенным жаром лицо, пошел по мертвой улице, и, когда остановился уже за поселком, непроглядная темень, разрываемая яростными и веселыми порывами ветра, пласталась вокруг, и тут он понял, что за то время, пока он был под крышей, небо затянуло плотными, стремительно несущимися тучами, мелкой водяной пылью ему плеснуло в лицо, и дождь больше не прекращался. "Не выберется завтра Степан на дорогу", - тревожно подумал он и тотчас забыл, все мысли и тревоги заслонило какое-то пьянящее, безрассудное чувство слияния с беспросветной и стремительной ночью, с этой землей, бесконечно родной сейчас, захлестнутой весенней тьмой, плотно насыщенной несущейся водяной пылью. Ему было жарко, и сердце сгорало в какой-то первобытной муке. В неистовстве ветра он слышал сейчас то, чего не дано, да и нельзя слышать человеку, и, потрясенный, готов был остаться здесь навсегда и раствориться в этой безжалостной ночи, во все сметающей прочь перед собой и оставляющей за собой лишь нетронутое, готовое принять неведомые семена и дать неведомые всходы поле. И то, что не умещалось сейчас в нем, разрывало ему душу, и он, жалко всхлипнув от страха, что все это безумие и счастье промчится мимо него и исчезнет бесследно, пошел, задыхаясь, в густой мартовский ветер, пытаясь продлить это безумно прихлынувшее торжество души, и он услышал нежные, серебряные звоны, как когда-то в самом раннем счастливом детском сне.

Через час или больше, сгребая бегущие по лицу потоки дождя, Василий сбросил в сенях намокший дождевик и, повесив его на крюк, вошел, старухи, уже опять сидевшие рядком за столом, увидев его в дверях, враз повернули к нему головы, и он, пряча то, что пришло к нему, отвел в сторону словно промытые, налитые густым светом глаза, и все поняли, что спрашивать ни о чем нельзя. Он подошел к горящей печи и стал греть руки, от мокрого пиджака повалил пар.

- Ты бы, Василий, лез на печь, поспал чуток, - предложила бабка Пелагея. - Простуду, гляди, подхватишь.

Там вон на лежанке одежка, попонки лежат... одеяло.

Твой машинист давно храпит-заливается. Да глотни еще водочки, прогрейся...

- Во, во! Не-уросься, не уросься! Во! - поддержала ее и бабка Анисиха. - Нам все одно спать нельзя, душу провожаем, во...

Бабка Пелагея сама нaлилa ему чуть больше полстакана, сунула в руки, и он выпил, затем, как в полусне, стащил с себя сапоги, сбросил набрякший тяжелый пиджак, забрался на широкую лежанку, где уже уютно похрапывал Степан, выставив вверх колени, стянул штаны и в одном белье с наслаждением лег на начавшие теплеть кирпичи. Он спал и не спал, он чувствовал, как чьи-то заботливые руки подсунули ему под голову подушку, а сверлу прикрыли почти невесомым от старости байковым одеялом, он затих, наслаждаясь теплом и покоем, и приглушенные голоса старух, коротавших за столом долгую ночь в разговорах, все отдаляются и отдаляются, но совсем не меркнут, и это даже не голоса, а что-то вроде огромного неба и шелест теплого, грибного, слепого, как говорили у них в поселке, дождя. А солнце по-прежнему светит, и весь мир объяла сине-малиновая радуга, одним концом на далекий лес, другим в речку-воду в небо тянет. Он почувствовал запах свежести, приподнял голову, по она тут же упала на подушку, и теперь радуга уткнулась одним концом прямо в его глаза, ему и страшно, и хорошо, потому что эта цветистая, радостная дорога размыкает перед ним самые дальние горизонты, уносит его в немыслимую высь, и вот уже нет у него глаз, их выпила радуга, нет его самого, но зато теперь он везде, теперь он и здесь, и высоко в небе, и на самом дальнем краю земли. Но что же это, что?

Васек, как звали его и отец с матерью, и бабка с дедом, и все соседи, и погодки, с которыми он с утра до темной ночи пропадал на улице, белоголовый пятилетний мальчуган, взбрыкивая, слепой от восторга, несся навстречу солнечному ветру верхом на ореховой палке, а сзади, визжа, подстегивал ее гибкой хворостиной. Опушка березового леса была не то что наполнена, а словно налита до краев солнечным светом, воздух от этого был какой-то золотистый. Отражаясь от ослепительно белых стволов берез, солнечный свет на легком сухом ветру дробился, разлетался радужными осколками, было больно смотреть, не прищурив глаз. И Ваську больно глазам, и он несется по лесу, почти зажмурившись, вслепую, но солнце прорывается и сквозь веки, белые стволы берез мелькают вперемежку с радужными пятнами света, и по высокой и сочной майской траве (Ваську чаще всего с головой) повсюду развешаны большие ярко-синие лесные колокольчики, в упоении жизнью Васек не щадит их, рубит хворостиной на бегу, и они, переламываясь в стебле, опадают лиловыми пятнами в густую, сочную зелень.