Объединяет эти статьи еще одно - и притом очень сильное начало: авторское я Анненского. В критической прозе он остается поэтом, и тща~ тельно маскируемое я упрямо пробивается на поверхность. Именно оно превращает книги Анненского в эмоционально захватывающий "критиче~ ский роман" со сквозным "образом автора", который, подобно Вергилию, ведет нас по лабиринтам, созданным сложнейшими сцеплениями человеческой мысли.

В известной мере Анненский осуществил тот идеал критики, о котором писал Л. Толстой в письме к Н. Н. Страхову: "Нужны люди, которые бы показывали бессмыслицу отыскивания отдельных мыслей в художественном произведении и постоянно руководили бы читателей в том бесконечном лабиринте сцеплений, в котором и состоит сущность искусства, и к тем законам, которые служат основанием этих сцеплений" {Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. (Юбилейное издание): В 90 т. М: Гослитиздат, 1953, т. 62, с. 268-269.}.

Анненский, как никто другой, обнаруживает эти "сцепления" в искусстве, показывая скрытую связь, взаимодействие, "игру" идей. Гамлет, Бранд, Голядкин и Раскольников, чеховские герои словно во второй раз рождаются в его книгах. И это не схемы, столь обычные для критических статей; они облечены в плоть и кровь, в них неожиданно раскрываются черты, которых читатель прежде никогда не замечал. Какой-то штрих, раньше не бросавшийся в глаза, внезапно обретает у Анненского особый смысл. И от этого меняется целое. Иногда главное становится второстепенным, второстепенное - главным.

"Нос коллежского асессора Ковалева, - пишет критик, - обрел на две недели самобытность. Произошло это из-за того, что Нос обиделся, а обиделся он потому, что был обижен, или, точнее, не вынес систематических обид" (с. 7). Так, нос майора Ковалева оказывается у Анненского героем повести Гоголя, а сама повесть - историей "его двухнедельной мести". Более того, Анненский единственный из русских критиков, в чьей концепции "Нос" представлен как история бунта "маленького человека", а тем самым - в известном смысле - как пролог к "Шинели".

Ассоциации с "Шинелью", несомненно, сыграли роль в трактовке повести "Нос". Нос, в интерпретации Анненского, - пародийный двойник Акакия Акакиевича, двойник, восстанавливающий свои попранные права. Отсюда вытеснение трагического фарсовым. Но эти иронические ассоциации - глубинный пласт статьи. Они только угадываются в общем контексте статей о Гоголе, но, по замыслу критика, не должны выходить на поверхность. В противном случае названная, прикрепленная к определенному смысловому ряду ассоциация нарушит условность "сцеплений", символическую (в широком смысле) неуловимость их контуров.

Критическая проза Анненского, так напоминающая порою исповедь, посвящена "мучительным" вопросам его эпохи. Сам он писал: "Я говорю о _нашей душе, о больной и чуткой_ душе наших дней" (с. 348). Анненский грустит, сомневается, негодует, иронизирует... Анненский исповедуется. Чаще всего он исповедуется, говоря о современной ему литературе, о дискомфортности внутреннего мира писателя его эпохи. Поэтому так много личного, пристрастного в статьях "Бальмонт-лирик", "Драма настроения", "Иуда, новый символ", "О современном лиризме". Отбирая в текущей литературе "созвучное", Анненский выявляет в нем общезначимое.

Анализируя лирическое я Бальмонта, скрупулезно исследуя особенности его стиха, Анненский по временам пишет словно не о нем. И тогда читатель ощущает в знакомых созвучиях какую-то не бальмонтовскую тревогу, и какой-то иной образ поэта неожиданно вырастает в статье, заслоняя собою Бальмонта. Конечно, это не только авторское я самого Анненского, но в известной мере психологический тип поэта рубежа веков, очень точно схваченный критиком (см. с. 102).

Удивительна по психологическим проникновениям и статья "О современном лиризме". Один из разделов этой статьи Анненский начинает словами: "Перехожу к портретам". И он действительно рисует портреты, проницательно угадывая в той или иной лирической системе психологическую доминанту личности поэта. Он пишет о Брюсове: "...поэзия Брюсова - это летопись непрерывного ученичества и самопроверки, а не событий, - труда, а не жизни" (с. 341).

Первый из русских критиков, Анненский постигает и философско-психологическую основу символизма, породившую совершенно различные, а вместе с тем связанные общностью направления типы "современного лиризма": "Символизм в поэзии - дитя города. Он культивируется и растет, заполняя творчество по мере того, как сама жизнь становится все искусственнее и даже фиктивнее. Символы родятся там, где еще нет мифов, но где уже нет веры..." (с. 358). Как это часто бывает у Анненского, обобщение, казалось бы бесстрастное, внезапно оказывается авторской исповедью, стоном души, смертельно раненной холодной отчужденностью нового мира.

Значение Анненского для русской литературы до сих пор по-настоящему не оценено, и, может быть, в какой-то мере это связано с тем, о чем писал Н. Пунин через пять лет после смерти поэта: "...Анненский опередил и свою школу, и своих современников, и даже, если хотите, самого себя - в этом скрыта его удивительная жизненность и до сих пор полное его непризнание!" {Пунин Н. Проблема жизни в поэзии И. Анненского. - Аполлон, 1914, э 10 с. 48.}

Ныне, благодаря двум изданиям, осуществленным А. В. Федоровым, лирика Анненского вошла в сокровищницу мировой культуры. Настоящее издание критической прозы Анненского должно сделать ее достоянием читателя и положить начало научному ее изучению.