Так все неожиданно изменилось в моей жизни теперь, когда, казалось, уже не должно было что-либо меняться. Еще полчаса назад я вкушал удовольствие от своей устроенности и полной защищенности от всяческих перипетий - природных и человеческих, а теперь я ясно понимал, что должен был бросить все - зашторить окна, залить водой камин, спешно одеться и, взапуски с ненастьем, рьяно выезжать в город по адресу в газете, туда, куда приглашал меня к себе автор объявления. Я вышел на улицу. Дождь поливал ливмя, по-летнему сильно. Холодный сивер глодал деревья словно хрущ, дождь же рядился с ним, но получал лишь оборыши палой листвы, вгрызаясь в неё своими бесчисленными зубками. У отекшего неба от холода сводило скулы туч, и оно застыло в неподвижности, безучастно взирая на весь этот разбой. Однако, только сейчас я подумал о той безрадостной перспективе, которая предстояла передо мной : поезда сейчас не ходили, и добраться до города я мог только пробравшись в соседнюю деревню, где была лошадиная подстава, и где я надеялся найти бричку или пролетку. Я шагнул вперед, и земля сочно зашамкала грязью под моими быстрыми, припадающими на рытвинах шагами. И затем я долго шел, проходя то густыми урочищами, то замшелым полесьем, наискось срезая путь, запинаясь в валежнике, цепляя целые клочья размокшей и чмокающей земли. Перелески сменяли большаки, просеки и поляны березовых куртин, а потом опять я лез в дебри крепей, как какой-то помешанный вламываясь в чащи, пугая все и прежде всего себя резким перещелком, трескотней растоптанных мной веток бурелома и едва защищаясь от лишаистых ветвей, наотмашь бивших по лицу и норовивших попасть прямо в глаза. Взметывая сувои листьев, навьюченные по буеракам, я пару раз падал, поскальзываясь на осклизлой листве. Однажды мне показалось, что я сбился с пути и, свернув на удачу, я крепко увяз в месиве трясины, из которой смог выбраться, только черпанув полные сапоги жижи и потеряв свою вислоухую от дождя шляпу. Тогда, пока, стремясь сократить путь, я крался по мочажине, перелезал через гниющие кокоры и тыкался в культи дохлых, обломанных сучков, смурый лес представлялся мне образом моей заглохшей и заболоченной памяти, в которой точно также я продирался теперь по торной, топкой как гать тропе, навстречу с неожиданно разбуженными во мне воспоминаниями, которые, как смутное осеннее солнце, вставали где-то далеко, далеко вдали. Несколько раз я останавливался, переводя дыхание и ослабляя хватку воротника, мучительно стягивавшего горло, а затем, держась за смолистый, шершавый ствол дерева, вскидывал голову и вглядывался в каркающую высь. Поразительно, как просто все было теперь, так же просто, как эта горькая тоска деревьев по небу, гудевшая в их стволах, словно в трубах могучего органа. Ведь я просто любил её, ту, которая должна была стать моей женой, но которую я потерял однажды, потому что чем-то задел её или оскорбил. Мне невозможно представить, как иные живут только для себя, только потакая себе. Я же каждый свой вздох посвящал ей и предпосылал. Был ли вообще я, или же только она во мне ?

Но, наконец, спустившись с обсаженного шелюгой увала, я вышел на окраину того села, в котором ожидал найти оказию. Это место, славившееся своей кузницей, швальней и фабрикой мануфактуры, было с одной стороны местом скуксившегося и полпивного быта, а с другой - крупной станцией на пути к городу с движением сильным, оживленным, ворочавшимся в этом быте мощным жерновом в поставе. Здесь вспоминался наш сибирский ям, куда безвременье было сослано ссыльнопоселенцем, а время со всей своей новизной проезжим купцом, быстро перекладываясь тут же, всегда устремлялось куда-то в другие края. Несмотря на обилие снующих туда-сюда подвод, мне никак не удавалось выбраться оттуда - все это были спецповозки, набитые разохотившимися маркитантами от революции, этими бородатыми сорвиголовами, суровыми снабженцами скудных пролетарских нужд, обдававших мою сомнительную личность едкой, как дым крестьянского самосада, ненавистью - меня не хотели брать с собою, и под стук тех телег, "подвозящих хлеб человечеству", я нетерпеливо рыскал по деревне в поисках попутки, пока не узнал, что хозяин местного трактира намеревается ехать в Питер на собственных лошадях. Он согласился взять меня с собой, и, ожидая чуть ли не до подвечерья его сборов, я , чтобы не слоняться по мокряди, коротал время в его заведении, сидя на залавке у шкафчика маркетри и взглядом своим, словно шенкелем, торопя стрелки часов. Но, пока огонь в муравленой печи пожирал все новые порции швырка, время, казалось, с издевкой табанило, прядало назад, если и не разворачиваясь вовсе, то останавливаясь, бесцельно кружа на месте.

Мы выехали лишь часам к семи, когда вновь обрушившийся дождь - такой по-летнему сильный - зарядил ещё сильнее и яростней. Под его второе пришествие создавалась новая земля, припадавшая к нему, как к сосцам небесного вымени, и стали снова воскресать мертвые - в саркофаге моей души. Капли ливня казались мне падающими звездами, под которые я бормотал единственное свое желание побыстрее добраться до Питера, миновав череду контрольных постов, нарастающую утомительность ожидания и боль окрестных полей, истошно хлюпавших сплошной грязевой раной.

Оказавшись, наконец, в столице, я долго колесил по стогнам этого мятежного града, пока не добрался до вконец раскисших мостовых Бармалеевой. Меся жижицу в заневестившимся сумраке, я ходил от дома к дому, тщась определить их номера в яловой, без зачатков света темноте - голодной и алчной, быстро поевший весь город, будто брашно. Все, что у меня было - это жалкое кресало, при помощи которого я запаливал куски прихваченной с собой газеты с адресом. Я поджигал их, и в недолгом свете взметнувшегося огонька пытался прочитать номера домов. Наконец, когда, прикрываемый рукой, с шипением загорелся последний обрывок газеты, в неровном отблеске на миг загоревшегося, тут же сметенного ветром пламени, я узрел большие, чернью нарисованные на стене цифры, совпадавшие с адресом, указанным в газете. Сердце заколотилось во мне, словно птица в силках, и подкатившая дурнота едва не свалила с ног своей подсечкой. Однако, я не заметил на фасаде здания ни следа от парадного входа. Пришлось обходить его в надежде не поскользнуться на помоях, выплеснутых наружу прямо из окон. Я обошел дом со двора, и, когда, замкнув периметр, вновь вышел на улицу, суеверный ужас обдал меня: я не обнаружил входной двери ! Попятившись, я ещё раз взглянул на этот дом, такой же безжизненный, как и все жилища вокруг, такой же мрачный и затаившийся. Только в одном окошке рдело что-то подобное на отблеск свечи или, скорее, лампады - настолько слаб был свет. Что же, если глаза мои не смогли разглядеть входа, надо было попробовать найти его хотя бы ощупью. Я вновь приблизился к стене и, шаря по ней руками, двинулся вперед, обходя здание по кругу. Стена была сильно замызгана, и я не без брезгливости обследовал её ладонями, ругая темноту. И вот, в тот момент, когда я в последний раз, прежде чем снова выйти на улицу, свернул за угол, где-то вдали раздались выстрелы и нечеловеческий вопль. В этот момент я оступился на выбоине, крепко подался вперед и, словно исчезнув в расселине, нырнул в какую-то пустоту внутри кладки. В этом доме - скорее могильном склепе, чем доме - я вошел - скорее все-таки ввалился, чем вошел - в эту дверь - скорее уж лазейку. Все нормально, я попал во внутрь, просто вход был неприметен и совсем неразличим снаружи. Свыкнувшись с темнотой и осмотревшись, я разглядел рядом аляповатые очертания лестничных балясин, исчезавших где-то наверху в непролазном уже мраке; подался к ним - и невольно поморщился от резкого, ехидного скрипа половиц под ногами. В волнении я остановился и задумался. Как сходны казались обстоятельства нынешнего дня и утра из того далекого детства, которое неотвязчиво грезится мне каждую ночь, преследуя меня своими беспокойными образами. Тогда, как и сегодня, я шел напролом, преодолевая все тяготы пути. И сегодня, как и тогда, я рвался к ней, жаждал её видеть. А эти выстрелы ? Они - словно вновь вспыхнувшая пальба, которая разразилась из чрева лопавшейся земли, вызвав у лошадей их трусливый испуг и панический бег, увлекающий от меня Лену. Этот момент разрыва, эти протянутые ко мне руки я все время переживаю очень тяжело. Теперь во многих обстоятельствах нынешнего дня я усматривал явление и той встречи наших глаз и того расставания и тех почти молитвенно простертых её рук. Все уже случившееся заставляло меня и далее ожидать таких же навязчивых соответствий между тем, что было, и тем что есть теперь. Надо же, думал я, время и жизнь, точно также как и люди, склонны впадать в dementia praecox. Хватаясь за отсыревшие перила, я преодолевал пролеты, выглядывая на этажах нужную мне квартиру. Когда по подволока оставался всего один марш, я увидел эту дверь: невесть от куда пробившийся призрачный луч света выпростал из ночной наволочи тусклую табличку с надписью: Ш.Сутеев. Москательщик. Именно так именовал себя таинственный автор объявления. Окстясь у заветной притолоки с отливавшей прозеленью дощечкой, я замешкался: что за человек явиться сейчас мне ? Что за известия он принесет ? Что сообщит о самом сокровенном, самом важном для меня в этой жизни ? Образы минувшего снова заколобродили во мне, и, трепетно, мягко, внимающе чутко, как по плессиметру, я постучал по двери козонками. Нервничая и переминаясь, я вслушивался в упрямо молчавшую пустоту за порогом - из-за позднего часа долго никто не открывал. Но вот тишина исподволь зашаркала, завозилась и грузно закряхтела. Что-то в квартире подалось навстречу моему нетерпению. Вот звякнул и задвигался засов, вот сипя и с невнятным брюзжанием кто-то потянул дверь на себя и... Dementia praecox. Я и раньше знал, что жизнь - это одно лишь прошлое, где будущее возвращается под видом настоящего. Что такое бытие, как не вечное узнавание, вечное воспоминание, многообразие ликов единственного события. Шикарный, но однообразный бред. Время - это вечность. Вечность одной только истины. Бесконечно являющийся крест Константина Великого. И больше нет ничего кроме этого. Ныне и присно. Такие мысли пронеслись у меня в голове, лишь оглядел я стоящего в дверном проеме человека. Это был очень сильно и, возможно, безвременно одряхлевший - старик не старик - межеумок. Скореее не москательщик, как это следовало из таблички на двери, а прожженый шинкарь, или тот старьевщик, который так скверно закончил свои дни в романе Диккенса "Холодный дом", сей человечишко имел вид последка по-гоголевски далекого захолустья, чудом, как редкость в кунсткамере, сохранившего свое отщепенство в самом центре мятежного града. Вверх от его надбровья был повязан немного сбившийся клетчатый платок, защищавший голову своего хозяина от постоянных сквозняков, гулявших по щелеватому дому. Глухо запахнутый, слежалый, бесхазовый шлафрок укутывал его искашлявшееся тельце, бахромой достигая бесформенных отопок. Правый обшлаг халата был испачкан воском свечи, теплившейся в его масластой руке, и в метавшемся свете и без того отвратительное лицо становилось ещё страшнее. Это было брыластое рыло, отвислые щеки которого поросли сивой стерней щетины, усадившей как мощную нижнюю челюсть, так и мешковидную шею, начинавшуюся прямо от подбородка. Через ощелевшийся рот с сипом, продираясь из глубины перелуженой сивухой глотки, вырывалось натужное дыхание. Под выбившимися из-под платка прядями, в глубине зловеще бровастых глазниц на меня смотрели жухленькие зенки, в сонной мути которых нехотя, как фитиль в жирнике, плавал безразличный ко всему взгляд. Увидев эту образину, я оттступил назад и в мыслях своих воззвал к Божьему имени, но, пообвыкнувшись, приступил к тому делу, которое привело меня сюда: