Тут была Европа, несколько осевшая от зимы, длившейся в этот раз при всех своих делах уже третий месяц; все они опухали от несоответствия чего-то тайного чему-то непонятному, а тут еще и авитаминоз и т. п.

То есть было понятно, что нечто происходит, то есть - не сейчас, а постоянное, тяжелое, безличное, по отношению к чему все присутствующие есть небольшие и плоские, наворачиваемые на широкий валик, повторяемые как рисунок на стенах, отчего они понимали, что они еще раз смертны.

И тут, среди старательно плохо написанных картин, становилась понятной часть жизни, заполненной каким-то сквозняком, где целокупно все присутствующие, цвета красок, малое количество вина и т. д. вплоть до вида из окон на бульвары - окон там много и стекол - до потолка, - все они как-то связаны, и даже не авитаминозом и проч., но тут все подобраны как на подбор, потому что иначе быть и не могло, раз уж все тут так вместе.

Какой-то, короче, Ебуэнос-Айрес в полный рост, где цвет свитера одного из гостей, резонирующий с какой-то того же цвета черточкой на картине, что-то да означает, о чем на последующей пирушке никто и не вспомнит.

И это так просто написать, чтобы остальным стало завидно от вида газовых фонарей, горящих на углу, от счастья, которое просто в том, что все, кто хороши, идут с вами по городу проч. картинки с какими-то белыми сладкими бабочками, пачкающими пыльцой или сахарной пудрой обкусанные губы.

Все равно же надо довольствовать теми, кто есть, потому что других еще пока никак нет.

15. Репродукция

Изображены нейроны головного мозга: пересъемка из журнала "Курьер ЮНЕСКО", примерно за семидесятые годы.

К Арефьеву данная фотография относима разве что по наличию негатива, а также - по тому, что вне пределов журнальной страницы видны некоторые штуки на столе, на котором, понятно, журнал и лежит, лежал.

Нейрон представляет собой пространство отчасти линейное, отчасти шарообразное и, при этом неестественно-диком увеличении, имеющее вид раскинувшейся в темноте творожной массы.

Это - что касается фотографии. Ну а так, в 1918 году Василий Розанов писал письма, сообщая адресатам, что творожка бы ему, творожку, - конечно, я вспомнил об этом после предыдущей фразы.

Но раз уж так, то они, наверное, об одном. Нормальное человеческое одиночество должно в пределе сходиться к нейронам мозга, поскольку в остальном всегда присутствуют иллюзии, могущие утешить некоего героя рассказа.

Он, герой, - имеется. Предъявлен его нейрон. И это - последнее, что связывает человека с телом. Нейрон на фотографии - это такой паучок в негативе, который, как мы знаем, спадая вниз на ниточке, несет с собой известие. И каждый паучок связывает человека с жизнью, которая, вот, посылает ему весточки.

Герой - умер, поскольку мы видим его нейрон, мелкую часть его мозга, под мощным микроскопом. Разъятый на части мозг служил передаточным устройством между героем и остальным миром, впоследствии его сфотографировавшим.

Паук идет по стеклу, отделяющему человека от того, что видит его глаз, демонстрируя своим приплюснутым телом наличие стекла. Все люди на другом конце рецепторов - за стеклом и, надо думать, цепляются одним из своих нейронов за один из нейронов наблюдателя.

Василий Розанов просил творожку или трамвай на Салтыкова-Щедрина февральским вечером, чтобы тот отвез его домой, где тоже никого нет - даже если взглянуть в оконное стекло, - и последний, оставшийся в мозгу Розанова нейрон распоследним тараканом хочет тепла, пока мозг не выморозили, как избу.

Оставшийся крайним таракан думает только о том, как повсюду холодно, как повсюду зима, стекло и люди идут по нему с правого берега Невы на левый.

16. Благовещенье

Проснувшись в воскресенье 7 апреля 1996 года от колоколов (звона унылого, как бы надтреснутого), то есть - часов около десяти утра, Карл вдруг отчего-то вспоминает, что за окном - апрель и, судя по состоянию воздуха, втекающего в комнату, Благовещенье.

Церковка, расположенная в двух кварталах от его квартиры, специализировалась (они в городе как-то поделили обязанности) все больше на поминовениях и отпеваниях, что делало ее почти отдельным учреждением, но Карл, вспомнив, что Благовещенье, то есть - нельзя работать, вспомнил и то, что сегодня надо отпустить на волю птичку, а у него, как назло, птички не было.

Еще его старая бабка говорила Карлу, что каково Благовещенье, таков и весь год, то есть - уж когда-когда, а в этот день надо быть здоровым, хорошо одетым, иметь при себе деньги. Карл ее мнений не разделял, вот и был ни тем, ни этим, да уж и не при деньгах, но это все не беда - кабы не отсутствие птички.

С другой стороны, известно, что в сей день не только работать нельзя, но и даже подметать или мусор в огород выбрасывать недозволено, а то сорняки заведутся. Печь не топят, еду не готовят (во избежание града), и Карл, лежа на невысоком топчанчике в своей небольшой квартире, глядел в окно, где с другой стороны улицы виднелись дотаивающие сосульки в доме напротив (тот был не двухэтажный, как Карлов, а четырехэтажный), и чувствовал, как уже примерно с семи утра из земли выходят гады, змеи, лягушки, мыши, насекомые; как где-то чуть сбоку еще зудят во сне пчелы, как сюда летят птицы и сквозь почву начинают проталкиваться крокусы.

Карл жил в двухэтажном деревянном доме с сортиром на лестничной клетке, с поскрипывающей лестницей, по которой валялись старые половички, постепенно съезжавшие от квартир вниз; они пахли старой грязью и вечным отшелушившимся эпителием, составляющим главную часть пыли в любой квартире.

У Карла не было птички, которая бы улетела, и это его тревожило. С другой стороны, - думал он, - никем не доказано научно, что все действительно так, как принято считать. Все это может быть придуманным, потому что люди могут жить и не обращая внимания на такие вещи, а их же нельзя считать всех неправильными, раз уж им удается как-то справляться со своей продолговатой жизнью.

Этот квартал, скажем, да и весь район из подобных же соседних кварталов (из невысоких домов, более-менее невысоких среди дотаивающего апрельского снега) как бы содержит в себе нечто, пригодное для того, чтобы не считать себя совсем отличным от районов, где жизнь устроена вовсе по-другому и т. д., но это - не самое главное, так о чем же речь?

О том, что когда надо, то - должна быть птичка.

Вот я, - думает Карл, - почему я верен в том, что мои ощущения верны? Почему, например, я так переживаю от отсутствия птицы? Все это слишком недоказуемо, чтобы могло бы быть вообще, потому что это красиво. Потому что это же очень хорошо, лежать с утра, глядеть на убывающие сосульки напротив, в полуоткрытое окно затекает сладкий юго-восточный воздух, а ты понимаешь, что надо нарисовать ее мелом на стене, а затем, распахнув окно, стереть мокрой тряпкой и она улетит в окно вместе с испаряющейся влагой.

Почему мы знаем, что то, от чего нам хорошо, не придумано нами самими: вот, скажем, какой-нибудь неон и прочая люминесценция освещают же самое себя изнутри? Почему, если птичка улетит, нам станет лучше, - всем тем, кто находится сейчас в этой комнате, ну - те, о ком думает тот, кто о них думает?

Тут Карл принимается думать о детях, которых у него нет, но к нему вчера заходил Левкин и рассказал историю о том, как двое трех-четырехлетних ходили в Музей природы, сначала - на выставку с мартышками, земноводными и гадами, а потом Даша и Лена отправили их уже туда, где стоят чучела и муляжи зверей: девчонки туда не пошли, потому что им пришлось бы платить, а детям нет, но возле входа они еще слышали разговор.

- Это игрушки, что ли? - Федор.

- Не, это не игрушки, - Миша.

- Но они неживые и не двигаются. Значит, игрушки, - Федор.

- Нет, это не игрушки, - Миша. - Просто они неживые и не двигаются.

Если бы я придумал себе другую жизнь, - думает Карл, - то со временем (то есть довольно быстро) она стала бы точно такой же, как и эта. И мне тогда бы захотелось придумать себе еще одну, а потом придумывать их себе каждый четверг. Возможно, так всегда и было, но тогда бы я их забывал (или и забывал?), потому что они клались бы, ложась друг на друга одна на другую, но раз уже из всех таких историй получилась все равно одна, то придумать, значит, нельзя ничего.