Между тем время шло.

Возникал вопрос — что же будет дальше?

Наступил, новый, 1964 год. Общественность начала тревожиться — к чему приведёт такое сосуществование двух эпох? Что будет с современностью, если мы попытаемся серьёзно вмешаться в дела эпохи Эдо? Ведь наша действительность — прямой результат прошлого, и если прошлое осовременить, не поведёт ли это к непредвиденным переменам?

Поползли разные слухи. Откуда-то стало известно, что во время нападения тайной стражи бакуфу на гостиницу Икэдая, где остановились сторонники Реформации, — факт исторический, — нападающие были вооружены современными автоматами. Люди заволновались. Начали кричать об ответственности правительства — может, оно тайком снабжает бакуфу оружием? Или тут приложили руку контрабандисты?..

Члены Олимпийского комитета тоже подали голос. «Господа, — говорили они, — если так будет продолжаться, не видать нам этой осенью олимпийских игр! Никто и носа не сунет в Японию!»

Я был в стороне от всей этой шумихи. Ведь сладок только запретный плод. А нам с бабушкой, как единственным владельцам земли, на которой находились пещера и подземный ход, было разрешено беспрепятственно путешествовать на ту сторону. Правда, там сфера нашего передвижения ограничивалась прилегающими к горе окрестностями.

Бабушка целыми днями пропадала в тамошнем доме Кимура, то есть в нашем. Её приёмный отец Сануэмон Кимура, целиком отдавший себя движению за свержение бакуфу, редко бывал дома, и бабушке приходилось ограничиваться обществом её бабушки и дедушки, то есть моих прапрабабушки и прапрадедушки. Но все они были довольны и болтали друг с другом без умолку, обмениваясь новостями. Стариков, кажется, больше всего радовало, что наш дом за сто лет не развалился, а больше всего волновало, долго ли он простоит, смогу ли я, когда стану таким же стариком, как они, найти приют под родным кровом. Меня, честно говоря, эти беседы не очень интересовали. Я предпочитал общаться не с родственниками, а с их семнадцатилетней прислугой Такэ. Очень уж она отличалась от наших семнадцатилетних девушек! Такая скромная, тихая, покорная, трудолюбивая. Такая глубоко религиозная — это в её-то годы! А уж до чего добра, и не только ко мне, но и ко всем окружающим!

Я начал изучать жизнь конца эпохи Эдо и страшно увлёкся. Хотя впечатление было тяжёлое. Не знаю уж, как жили в самом Эдо, но в провинции царили такая нищета и такое убожество, что сердце разрывалось. Мелкие мещане и крестьяне были бессловесными забитыми существами. Особенно жалкое впечатление производили крестьяне — худые, низкорослые, сутулые от постоянной непосильной работы в поле… Голова у них всегда была опущена и каждую минуту могла опуститься ещё ниже — для поклона господам. На их землисто-серых плоских лицах застыла вековая тоска. Голод, болезни, насекомые, мучившие их днём и ночью, были постоянными спутниками этих людей. Мне было стыдно за мои хорошо отутюженные брюки и белоснежную рубашку, когда я смотрел на их выцветшие, засаленные, состоявшие из сплошных заплат лохмотья. Самураи держались с ними чрезвычайно высокомерно. Сколько раз я видел, как самурай-помещик, упиваясь собственной злобой, топтал ногами распростёртых перед ним батраков, как пьяный чиновник бил суковатой палкой ни в чём не повинную пожилую женщину! Порой я едва сдерживался, глядя на это бессмысленное истязание. Теперь я начал понимать, почему у нас так трудно искоренить хулиганство и мелкое насилие: у простых людей Японии до сих пор ещё живёт в душе животный страх перед тем, кто хоть чуточку сильнее. Этой «привилегией» — истязать ближнего — в старой Японии на протяжении веков пользовались только самураи. Даже Реформация не смогла оградить народ от пыток и унижения…Конечно, и раньше бывали случаи, когда крестьяне сбрасывали с себя личину покорности и становились жестокими, как лютые звери. Но это случалось только тогда, когда их доводили до последней крайности, и они, объединившись, чинили расправу над господином. А вообще-то доброта является основной чертой японского крестьянства.

Никогда раньше я столько не думал над судьбами народа Японии. Меня подавляла эта мрачная, трагическая картина. И с тех пор прошло всего лишь сто лет. Кто я такой на самом деле? Отнюдь не подвижник, не борец за справедливость и всякие там свободы — самый обыкновенный, средний интеллигент Японии двадцатого века. И всё же я не мог смотреть без содрогания на крестьян эпохи Эдо. Вот уж действительно скотская жизнь! Спят вповалку на голой земле, в ветхой хижине, крытой гнилой соломой, которая, того и гляди, рухнет от малейшего порыва ветра. Едят так мало и так плохо, что я бы и дня не прожил на такой-то пище. Впрочем, они умирали как мухи. Дело, начатое голодом, завершали болезни. Что ни месяц — то новая эпидемия. И всё-таки люди жили, цеплялись за жизнь и нередко выживали. А меж тем в верхних слоях общества уже назревала буря, несущая в себе веяния новых времён… Однажды я наблюдал жуткую сцену. Толпа людей шла через поля, по межам. Сначала все шли спокойно, потом начали приплясывать. Движения постепенно становились всё быстрее, всё беспорядочнее, люди кривлялись и дёргались, как сумасшедшие. И эти безумцы, то ли страдавшие пляской святого Витта, то ли одержимые бесом, шли молиться местному божку, вымаливать у него благословение и хоть капельку — хоть капельку! — счастья. Что это — массовый психоз? Но всё же от них исходила какая-то своеобразная энергия.

Как быть? Что может сделать современность для полубезумного мира по ту сторону хода? Пока что у нас в основном занимаются пустой болтовнёй, а если задумаются всерьёз?.. Каждый новый день приносит всё больше неразрешимых проблем. Что же в конце концов будет?..

Однажды вечером, когда все эти вопросы особенно мучили меня, ко мне обратился физик, который тщательно изучал пещеру и подземный ход и вооружился для этой цели сложнейшей аппаратурой.

— Вы ничего не заметили, а? — спросил он. — Вы ведь всё время ходите туда-сюда, так что должны бы заметить… Приборы показывают кое-какие изменения, пока ещё мало заметные, но бесспорные.

— Как вам сказать… — я задумался. — Вроде бы ход стал длиннее. Впрочем, не знаю, может, это только кажется.

Он как-то странно посмотрел на меня. Испугался что ли?

— Вот как… — пробормотал он. — Возможно, возможно… Во всяком случае, ход стал искривляться.

— Как так — искривляться? — меня вдруг пробрала дрожь, не знаю почему.

— Ну, это-то просто объяснить. Искривление показывают только приборы. А мы при непосредственном восприятии этого не ощущаем, потому что в поле притяжения кривая воспринимается как прямая.

Физик махнул мне рукой и исчез во мраке.

До середины хода меня, как обычно, провожала Такэ. Сейчас мы остались с ней вдвоём, освещённые слабым светом керосиновой лампы, которую она несла. Такэ подняла лицо, светлое, овальное, и взглянула на меня с улыбкой. Она всегда улыбалась. Я испытывал острую жалость, глядя на чистое бледное лицо этой девушки, дочери батрака, работавшего на господ Кимура. Лицо, напоминавшее цветок, выросший в глубокой тени и никогда не знавший солнечных лучей. Мне нравилось слушать, как она поёт, сидя за ткацким станком на заднем дворе нашего дома. Голосок у неё был тоненький и до того печальный, что у меня порой выступали слёзы. Эта простая девушка, вернее девочка, робкая и покорная, единственная, с кем я познакомился в эпохе Эдо, стала моим другом. Но сейчас в моей душе зарождалось что-то новое. Темнота, колеблющийся свет керосиновой лампы, её улыбающиеся губы и грустные-грустные глаза… В ушах ещё звучали слова физика — «…ход стал искривляться». На меня нахлынуло предчувствие чего-то грозного, неотвратимого.

— Такэ-сан… — тихо сказал я, и голос мой дрогнул. — Пойдём со мной, в наше время… насовсем…

По её лицу пробежала лёгкая тень, глаза удивлённо расширились, словно она чего-то не поняла. Я смутился.

— Ты… тебе не придётся столько работать. Я не хочу, чтобы ты так надрывалась… Ты очень хорошая девушка, Такэ…