Изменить стиль страницы

На облаке, как в старину, лежит прекрасная, прежняя Клаша.

У Клаши все то же небольшое, с неправильными чертами лицо, будто только слегка поло-женными на полотно, и художник так и не кончил капризной картины или совсем забыл про нее в поисках волшебной, иной красоты, а Клаша так и осталась, как странный и легкий набросок.

Все та же у Клаши улыбка, улыбается Зайчику Клаша, и Зайчику кажется, да и Клаша сама ему о том говорит, что ничего у них не случилось, все как было, так и осталось, в духе муж они и жена, нет у ней иного мужа, нету детей (все позабыто!), откуда ж им быть, коли... в духе, оттого-то и льется на Клашу из итальянского большого окна свет самых различных оттенков сквозь разноцветные стекла, словно это стоят разноцветные чаши с разноцветным вином, и кто-то их поочередно подносит к губам, и Зайчик пьет вино из разноцветных чаш, и как не свои руки и ноги, и сердце скоро, должно быть, биться совсем перестанет.

Тихо в Колыгином доме, как некогда было тихо и светло от лунного света лампад в старовер-ской молельне, в которой на веки соединились в духе и свете Зайчик и Клаша, не нарушивши юность и чистоту..

Осеннее солнце бьет в полушторы, отражается на золоченых ручках дверей и по полу стелет прозрачный ковер отраженных вихластостволых берез протянувших в самые окна оголенные сучья.

Только и слышно всего: тикают стрелки часов, бьется домашнее сердце.

Смотрит Зайчик, как кошачьими лапками перебирает ветерок в открытой половине окна кисею занавески, на которой по легкому, прозрачному тюлю скачет в неведомую страну неведомой страны королевич.

Королевич в шляпе с длинным пером, сам красоты несказанной, скачет королевич на белом, белоснежном коне, и у коня снежная грива запуталась в стремя, и белопушистый хвост словно вот на быстром скаку сейчас оторвется и рассыплется в комнату белой метелью...

Держит королевич над головой высокого сокола в тонкой руке, сокол соколиные крылья широко расправил, вот-вот сорвется с мизинца, взовьется вот и полетит: под самым карнизом, где от второй полотняной шторы на всем лежит, как ввечеру, полусвет, застыла оледенелыми крыльями лебедица, на маковке с белой короной,- царевна: видит она, что от королевича с соколом на руке ей никуда не укрыться, потому и поет она, раскрывши широко уста тонкий клюв - на лету, последнюю, лебединую, девичью песню.

- Коленька... милый!

Лежит Клаша, полузакрывши глаза расширивши тонкие ноздри, и у глаз ее, у каждого висит по тяжелой слезинке.

Держит Клаша у сердца в маленьких белых руках с пальчиками, словно коготки у маленькой птички, Зайчиковы бессильные руки возле упругих, почти еще девичьих грудей с темно-розовым кружком материнских сосков, похожих на садовую, с легким пушком в конце лета, малину.

Смотрит Зайчик, как опущенный в воду.

На Клашином пальце чужое кольцо с дорогою прозрачной слезинкой, как дождевая капля первой весенней грозы, и по руке возле кисти обвилась два раза сонная змейка и кажет Зайчику золотой язычок.

Сорвать бы с руки дорогую браслетку, кольцо укатить в мышиную дырку, чтоб им играли мышата, а слезку с колечка бросить в траву!

Но ничто уже теперь не поможет, в духе дух пребывает, как дары на престоле, они нерушимы в Зайчиковом сердце, а плоть... злая блудница, рассыпавшая золотые волосы в дорожную пыль!

- Коленька, ты ли?

- Да, это я, Клаша.

- Коленька, ты?

- Что ты наделала, Клаша?

- Коленька?!..

Качается все перед глазами, от ветру ль качается рыцарь на шторе, на ветру ли сокол крыльями машет и на ветру ль, не сдержавшись, лебедица камнем падает вниз.

Опавшей белой березкой Клаша прижалась к Зайчику на колени, дрожит, как березка от тихого ветру, и плачет неслышно, заломивши голые руки.

Текут по рукам ее слезы, и губы у Клаши, как два уцелевших на самой вершине листка.

- Верь мне, мой милый, у меня никого нет, кроме тебя...

У Зайчика ж ни охоты, ни воли, ни силы нет не поверить...

* * *

...Сколько так время прошло, ни Зайчик ни Клаша на часы на глядели, только когда медным лбом об пол стукнули гири, в дверь тоже стукнул кто-то тихонько два раза.

Клаша раскрыла глаза, оторвала от Зайчика руки, покраснела, вся загорелась и, тревожно взглянувши на дверь, привстала с постели, рассыпав косы на грудь и на плечи: похожа она стала на Аленушку в темном лесу над водоемом, покрытым зеленою ряской...

- Барыня,- шепчет няня за дверью.

Клаша спокойно спросила:

- Что тебе, няня?

- Алексей Иваныч приехал, прислал спросить о здоровьи.

- Скажи, няня, милая, через минутку приду.

- Свекор, - шепчет Зайчику Клаша, - веришь теперь или нет?

Помутилось все у Зайчика перед глазами. И стыдно, и горько, и больно ему, и обидно, что сидит он теперь, словно вор, попавший в ловушку, из которой иного выхода нет, как только в окно иль на чердак через крышу...

- Клаша, прощай!

- Любишь?

- Люблю...

- Веришь?..

- Верю, но и ты мне поверь.

- Я тебе верю!

- Поверь, как мне тяжело!

- Коленька, мне тяжелее...

- Прощай!

Поцеловал Зайчик Клашины руки, поглядел близко в анютины цветочки Клашиных глаз, висят на цветочках две бисеринки, выпил их Зайчик, чтоб еще раз навсегда отравиться любовной отравой и на цыпочках к окну подошел.

Глядит Зайчик: окно выходит на двор, ворота в ожиданьи скотины настежь раскрыты, и на дворе никого: в Колыгином доме не любили шума и не держали много прислуги, купцы из мужиков степенны и строги в своем обиходе, у них только появляется особая серьезность в лице и сиянье, простое довольство и замысловатая твердость в чертах.

Смотрит Зайчик из занавески: окно не высоко, раньше в лунатные ночи он прыгал и выше, сходило, а сейчас сойдет и подавно. Вгляделся Зайчик, лежит большая полуторасаженная, облитая жиром на четверть свинья возле самого дома, положивши в истоме пудовую голову на-земь, хрюкая и изредка поводя ухом, большим и круглым - с добрый хозяйский картуз.

Поглядел Зайчик на рыцаря в шляпе с длинным пером, на сокола в тонкой руке, на коня, разметавшего белую гриву, и горько стало ему и смешно,шутит окаянная судьба злые и хитрые штуки, на яву подставляя ему, чтоб не вывихнул ноги, свинью.

Обернулся он к Клаше еще раз. Клаша в подушку уткнулась, и Зайчика Клаша не видит и видно, Клаша не слышит, как Алексей Иваныч Колыгин, заждавшись ее и плотно с дороги уже закусив белужьей ухи, сам пришел навестить и в дверь к ней громко стучит...

* * *

Отряхнула с крыльев красные перья заря, как птица в большой перелет. По котловинам, по желтым дорогам, бегущим по сторонам, как нити в ряднине, встает вечернее марево. То ли поднялась пыль от мужицких телег, побывавших в чагодуйском приказе, где всем лошадям повыжгли сегодня каленым железом круглые пятна на крупах,- оттого они и несутся что духу домой, да и мужики почитай все под сердцем с самогонным запалом,- оттого и хлещут они лошадей и вожжой, и кнутом, лишь только скорей бы до дома доехать и спать на полати залечь.

То ли поднялись с берегов Чагодуйки закутанные в белые саваны Манамаевы бабы и девки, сказанные крепко за длинные русые косы, идут они большою татарской дорогой в темень и синь, откуда выглядывает краешком ущербный месяц, как Манамаева мурмолка из парчи, с загнутым кверху тонким концом.

Идут Манамаевы девки и бабы, над ними порхают десять голубых голубиц, роняя на-земь из крыльев сизые перья зари.

Словно большие холсты с торопливым рисунком углем, раскинулись поля и поляны, по краям почернели лесные короны над ними,- как в полусне, на тонких паутинках замигали зеленые осенние звезды, будто боятся они вниз оборваться и прочертить по небу вещую золотую строку, по которой чагодуйские невесты будут гадать о возвращеньи своих женихов, а нагадают их верную гибель, смерть и безвестие в чужой стороне.

Стоит Чагодуй, как старик с сукастой палкой, возле железной дороги, по которой то и дело снуют красные червоточки вагонов, а впереди них, похожий на большого жука, пыхтит черный паровоз, обдавая пристанционные избы, уткнувшие в насыпь носы, неожиданным свистом и паром, будто хотел бы на смерть их распугать, если бы только они не были слепы и глухи.