- Ра-азойдись, эй!

Даже сам Капендюхин был, видимо, поражён странным зрелищем, подтянулся и, пряча трубку в карман, заворчал:

- Эге! То-то же!

Ошарашенные обыватели полезли вон из улицы, стражники, покачиваясь на старых костлявых лошадях, молча сопровождали их, кое-кто бросился бежать, люди посолиднее рассуждали:

- Это против кого же они?

- Н-да, пугают!..

- Что такое, братцы мои, а?

Ничего не понимая - шутили, надеясь скрыть за шутками невольную тревогу, боясь показаться друг другу глупыми или испуганными. Но некоторые уже соображали вслух:

- Позвольте - это как же? Вот я, примерно, письмо послал, требованьице на товаришко, куда же оно денется?

- А мне бы, не сегодня - завтра, деньжат надобно получить из губернии...

Уже давно с болот встали густые тучи и окутали город сырым пологом. Казалось, что дома присели к земле и глазами окон смотрят на хозяев своих не то удивлённо, не то с насмешкой, тусклой и обидной. Кое-где раздавались глухие удары бондарей:

- Тум-тум-тум! тум-тум!

Короткий день осени старчески сморщился, улицы наполнились скучной мглой, и в ней незаметно, как плесень, росли тёмные, вязкие слухи, пугливые думы.

- У казначейства, слышь, тоже солдаты поставлены...

- Ну?

- Памфил-сапожник сказал...

- А давеча, утречком рано, слободского Вавилу Бурмистрова, бойца, из полиции к исправнику на дом провели, слышь...

- Может быть, в Петербурге этом опять что-нибудь вышло, как тогда, зимой?..

- Вроде бунта?

- Да ведь нас это тогда никак не коснулось.

Кто-то задумчиво соображал:

- В слободе кривой есть...

- А то тут горбатенький в земстве служит, тоже, слышь, боек...

- Немого - тоже хорошо спросить?

- Не я тому виноват, что умные люди уроды больше!

Громко, неискренно хохотали и снова пробовали шутить, но шутки складывались плохо, в сердце незаметно просачивалось что-то новое и требовало ответа. И когда смотрели в поле, то всем казалось, что холмы выросли, приподнялись и теснее, чем раньше, окружают городишко.

С поля налетал холодный ветер, принося мелкую пыль отдалённого дождя. В окнах домов уже вспыхивали жёлтые огни. По времени надо бы к вечерне звонить, а колокола не слышно, город облегла жуткая тишина, только ветер вздыхал и свистел, летая над крышами домов, молча прижавшихся к сырой и грязной земле.

Часть обывателей собралась в нижней чёрной зале "Лиссабона", другие ушли в трактиры базара - до поздней ночи сидели там, чего-то ожидая. И напряжённо сплетали недоумения дня с обрывками давних слухов, которые память почему-то удержала.

- Главное - японец этот!

- Намедни Кожемякин говорил, будто немец тоже...

- Кожемякин, старый чёрт, он больше насчет бабья знающ...

- Ну, нет, он все истории насквозь знает. Пётр, говорит, Великий навёз, говорит, этого немца.

- Екатерина тоже навезла.

- Сколько много, братцы мои, этих навозных людей у нас?!

Неуклюжая, непривычная к работе мысль беспомощно тыкалась всюду, как новорождённый котёнок, ещё слепой.

- Н-да-а! А ведь действительно, много иностранцев противу нас поставлено!

- Против тебя - палку в землю воткни - и довольно! Сто лет не шелохнёшься.

- Ты храбёр!

- Брось, ребята! Кому её надо, храбрость вашу?

Почти никто не напился пьян, домой пошли тесными компаниями, говорили на улице, понижая голоса, и нередко останавливались, прислушиваясь к чему-то. Шумел ветер голыми сучьями деревьев, моросил дождь, лаяли и выли озябшие, голодные собаки.

Не велика была связь города с жизнью родной страны, и когда была она не замечали её, но вот вдруг всем стало ясно, что порвалась эта связь, нет её. Раньше о том, что на земле есть ещё жизнь, другие города, иные люди, напоминало многое: ежедневно в девять часов утра в город, звеня колокольцом, влетала почтовая тройка из губернии, с полудня вплоть до вечера по улицам ходил, прихрамывая, разносчик писем Калугин, по вечерам в трактирах являлась губернская газета, в "Лиссабоне" - даже две. И вдруг всё остановилось: остался среди лесов и болот маленький городок, и все люди в нём почувствовали себя забытыми.

Создавалось настроение нервозное, подозрительное и тоскливое. Людьми овладевала лень, работать не хотелось, привычный ежедневный труд как бы терял смысл.

- Живём где-то за всеми пределами! - ворчал Кулугуров, расхаживая по базару с толстой палкой в руках.

- Что же начальство наше?

- Н-да, сокрылось чего-то...

- Думает!

- Это - пора!

В глазах деловых людей их маленькие дела с каждым часом вырастали во что-то огромное, затенявшее всю жизнь, и вот этому смыслу жизни откуда-то грозила непонятная и явная опасность.

Прошёл слух, что исправник вызывал трактирщиков и предупредил их, что, может быть, придётся закрыть трактиры.

- Ещё чего выдумают! - сердито закричал старый бондарь. - На улице, что ли, торчать нам? Не лето, чай!

- Дома сиди! - предложили ему.

- Разве в эдакое смутное время можно по домам расползаться? Надобно сообща жить, грудой!

И, сердясь всё более, он кричал, широко разевая больший рот и тряся седой бородой:

- Нате-ка! Кто-то где-то там распорядился, и - ни слуха ни духа ниоткуда! Вроде как мы теперь сполна отданы в плен начальству - делай с нами, что хочешь, и пожаловаться некуда! Нет, эти штуки надо разобрать!

Речи его ещё более раздували тревогу окуровцев.

Ходил по улицам Тиунов и, помахивая палочкой, ко всему прислушивался, нацеливаясь тёмным оком то в одно, то в другое лицо, рассматривая всех, точно цыган лошадей на конной ярмарке.

Его спрашивали:

- Что случилось - не слыхал?

- Не знаю. Заминка какая-то в делах, а что - не понять! - отвечал он, отходя и поджимая губы.

Его сухой одноглазый лик тоже казался опрокинутым, одежда на нём странно измялась, заершилась, точно человек этот только что с трудом пролез сквозь какое-то узкое место.

Мелькало больное лицо Кожемякина, его печальные глаза и жёлтая, дрожащая рука, теребившая белую бороду.

Вся жизнь городка остановилась пред невидимой и неощутимой преградой, люди топтались на одном месте день, два, ходили к отцу Исайе за какими-то советами, но священник оказался болен, вспомнили о председателе земской управы - он уехал в губернию.

Разбились по группам, сообразно интересам своим, смотрели друг на друга подозрительно, враждебно и не столько слушали, сколько подслушивали друг друга.

На третий день по городу с утра заговорили, что на базаре, в трактире Семянникова, будет дано объяснение всему, и обыватели быстрыми ручьями, шумя и волнуясь, стеклись на базар.

В трактире, у стены, на столе стоял горбатый статистик Шишмарев и, размахивая руками, кричал:

- Россия поняла, наконец...

Его большая голова вертелась во все стороны, голос срывался, глаза налились испугом, на щеках блестели капли пота или слёз. Трактир был полон, трещали стулья и столы, с улицы теснился в дверь народ, то и дело звенели жалобно разбитые стёкла, и Семянников плачевно кричал тонким голосом:

- Кто мне за имущество заплатит?

Несколько голосов настойчиво взывали к Шишмареву:

- Эй, послушайте, надолго это установлено - без почты чтобы?

- Вы дело, вы о делах говорите, почтенный!

- Он про Россию дябит всё, горбатая кикимора!

- Чего он в делах понимает?

Площадь базара стала подобна котлу, - люди кружились на ней, точно крупинки гречи в закипающей воде. Небо накрыло город серой тяжёлой шапкой, заволокло дали и сеяло мелкую сырость пепельно-светлого цвета.

- Идея свободы, солидарности и прогресса... - выкрикивал Шишмарев.

С улицы жители напирали в дверь, лезли в открытые окна с выбитыми ставнями и тревожно требовали:

- Громчее!

- Горбатый, не слыхать!

- Давай его на улицу!

- И вот, наконец, - надрывался статистик, - все классы общества...