Бригитта вернулась около двух часов ночи; к тому времени я уже начал волноваться: вдруг с ней что-нибудь случилось? Она робко поскреблась в дверь, и я громко и ясно, одним словом сказал ей, что о ней думаю. Целых полчаса, стоя под закрытой дверью, она пыталась меня разжалобить. Потом долго ничего не было слышно. Испугавшись мысли, что она может вернуться в отель «Гранд Ом», я вскочил с кровати и открыл ей. Я с чувством отхлестал ее по щекам — с чувством для себя, я хочу сказать, мне всегда было очень трудно поднять руку на женщину. Наверное, мне не хватает мужественности. После чего я задал ей вопрос, который до сих пор, в свете двадцатипятилетнего опыта, считаю самым идиотским за всю свою карьеру чемпиона:
— Зачем ты это сделала?
Ответ Бригитты был блистателен, я бы сказал, даже трогателен. Он действительно отражает мою незаурядность. Она подняла на меня свои голубые заплаканные глаза и, тряся светлыми кудрями, с искренностью и патетикой в голосе сказала:
— Он так на тебя похож!
До сих пор не могу от этого опомниться. Я еще не умер, мы живем вместе, я всегда у нее под рукой, так нет же, ей надо было каждый вечер, под дождем, за километр ходить к кому-то только потому, что он на меня похож. Это и есть так называемый магнетизм, другого объяснения я не нахожу. Мне стало значительно легче. И даже пришлось сделать над собой усилие, чтобы казаться скромным и не выпячивать грудь. Пусть говорят что угодно, но я все же произвожу на женщин сильное впечатление.
С тех пор я много размышлял над ответом Бригитты, и жалкие выводы, к которым я пришел, все же значительно облегчили мои отношения с женщинами и с похожими на меня мужчинами.
С тех пор я никогда больше не бывал обманут женщинами — то есть я хочу сказать, что я уже никогда больше не ждал их под дождем.
Глава XXVII
В том году я должен был закончить юридический, и, главное, подходило к концу мое обучение в Школе высшей военной подготовки, занятия в которой проводились дважды в неделю в местечке Ля-Ваш-Нуар, в Мон-Руже. Один из моих рассказов был переведен и опубликован в Америке, и я получил баснословную сумму — сто пятьдесят долларов, — которая позволила мне ненадолго съездить в Швецию, в погоне за Бригиттой, которую я нашел уже замужем. Я попробовал договориться с ее мужем, но этот тип был неумолим. В конце концов, чувствуя, что я становлюсь обузой, Бригитта отправила меня к своей матери на маленький остров, расположенный на самом севере Стокгольмского архипелага, ландшафт которого напоминал шведские легенды, и, пока я бродил там под соснами, неверная упивалась греховной любовью со своим мужем. Чтобы успокоить меня, мать Бригитты ежедневно по часу заставляла меня принимать ледяные ванны в Балтийском море и неумолимо ждала на берегу с часами в руке, в то время как все мои органы цепенели от холода, душа мало-помалу оставляла меня, и я коченел, стоя в воде, угрюмый и несчастный. Как-то раз, растянувшись на скале в надежде, что солнце растопит наконец мою кровь в жилах, я увидел, как самолет со свастикой пересек небо. Это была моя первая встреча с врагом.
Я не очень-то обращал внимание на события, происходящие в Европе. Вовсе не потому, что был занят исключительно собой, а наверное, потому, что был воспитан и окружен женской любовью и не способен испытывать постоянную ненависть — мне не хватало главного, чтобы понять Гитлера. К тому же Франция никак не реагировала на его истерические угрозы, и это ничуть не волновало меня, а казалось свидетельством невозмутимой и уверенной в себе силы. Я верил во французскую армию и в ее доблестных военачальников. Еще задолго до того, как Генштаб воздвиг укрепления на нашей границе, мать окружила меня «линией Мажино», состоящей из спокойной уверенности и романтических представлений, которые не могли поколебать никакие сомнения и тревоги. Так, например, уже будучи в лицее, в Ницце, я впервые узнал о поражении, которое нам нанесли немцы в 1870 году: мать предпочла не говорить мне об этом. Добавлю, что даже в самые безумные минуты своей жизни мне трудно было дойти до той степени глупости, чтобы спокойно принять войну и примириться с ее возможностью. Когда надо, я могу стать дураком, но при этом я не дохожу до тех блистательных вершин, глядя с которых бойня может показаться приемлемым выходом. Я всегда рассматривал смерть как горестный феномен, и навязывать ее кому-то противоречит моей природе: я должен себя насиловать. Конечно, мне приходилось убивать людей, подчиняясь единодушному убеждению и священному моменту, но всегда неохотно, без истинного вдохновения. Ни одна идея не кажется мне до конца справедливой, ни к одной не лежит моя душа. Когда нужно убивать себе подобных, я недостаточно поэт. Я не умею приправлять это соусом, не могу запеть гимн священной ненависти и убиваю без прикрас, глупо, так как другого выхода нет.
Тому виной и мой эгоцентризм. Он настолько силен, что я немедленно узнаю себя во всех страждущих и у меня начинают ныть их раны. Это касается не только людей, но распространяется и на животных и даже на растения. Неимоверное число людей может присутствовать на корриде и не дрогнув глядеть на раненого и окровавленного быка, но только не я. Я — тот самый бык. Мне всегда немного больно, когда рубят деревья, охотятся на лося, зайца или слона. И, напротив, я остаюсь совершенно безразличным при мысли, что режут цыпленка. Мне трудно вообразить себя цыпленком.
Накануне мюнхенского соглашения много говорили о войне, и в письмах моей матери, доходивших в мою сентиментальную ссылку, уже чувствовались ее тревожные отголоски. В одном из таких писем, написанном энергичным почерком и крупными буквами с наклоном вправо, которые, казалось, вот-вот бросятся на врага, она просто заявляла, что «Франция победит, потому что это Франция», и я до сих пор считаю, что никто более верно не предсказал наше поражение в 1940-м и лучше не сформулировал нашу неподготовленность.
Я всегда старался понять, откуда и как возникла эта любовь старой русской дамы к моей стране. Мне так никогда и не удалось найти этому достойное объяснение. Конечно, моя мать находилась под воздействием идей, ценностей и буржуазных взглядов, которые господствовали до 1900 года, когда Франция представлялась «идеалом». Быть может, причина крылась в каком-то эмоциональном шоке, полученном в молодости во время двух ее путешествий в Париж, и я, всю жизнь испытывавший большую симпатию к Швеции, не удивляюсь этому. Я всегда был склонен искать за великими лозунгами некий интимный порыв и в бурных симфониях различать нежный и едва уловимый голос флейты. И наконец, остается самое простое и правдоподобное объяснение — моя мать любила Францию без всякого повода, как всегда бывает, когда действительно любишь. Во всяком случае, можете себе представить, что в такой психологической обстановке значили нашивки младшего лейтенанта ВВС, которым вскоре предстояло украсить мои рукава. Я активно взялся за дело. Хотя я с большим трудом получил звание лиценциата права, в Школу высшей военной подготовки я был зачислен четвертым от всего Парижского округа.
Патриотизм моей матери, подогреваемый моими предстоящими успехами на военном поприще, принял в то время неожиданный оборот.
В самом деле, именно к этому времени относится план моего несостоявшегося покушения на Гитлера.
Газеты умолчали об этом. Я не спас Францию и весь мир и тем самым упустил случай, который, вероятно, уже никогда больше не представится.
Это произошло в 1938 году, сразу же после моего возвращения из Швеции.
Утратив всякую надежду вернуть то, что по праву принадлежит мне, разочарованный и полный отвращения к мужу Бригитты, напрочь лишенному обходительности, сраженный тем, что мне предпочли другого после всего того, что обещала мне моя мать, и решив никогда больше, никогда ничего не делать ради женщины, я вернулся в Ниццу, чтобы зализать раны и провести дома оставшиеся недели до зачисления в ВВС.
Я взял на вокзале такси и, как только оно свернуло с бульвара Гамбетты на улицу Данте, еще издали увидел мать, стоявшую в садике перед отелем и, как всегда, нежно и иронично улыбавшуюся мне.