Он все глубже запускал руки во внутренности животного, шевелил кистями. И спустя несколько минут пальцами почувствовал отдаленное тепло, ожила в них боль. Появилось полное ощущение, что руки лежат на раскаленных угольях и медленно распадаются по суставам. Он вырвал руки из брюшины зверя, хватал горстями снег и оттирал им кисти, засовывал руки за пазуху, дул на них. Боль становилась острее, точно кто-то вонзал иголки под ногти, выкручивал фаланги пальцев. Старый эвенк взревел от этой боли.

Но живое тепло сделало свое дело -- боль начала ослабевать, в кончиках узловатых старческих пальцев запульсировала кровь. Улукиткан скрипел зубами, еще энергичней хлестал себя руками по бокам, натирал кисти снегом и снова засовывал их в брюшину зверя.

Руки, хотя и болели, становились все более послушными. Тщательно прикрыв шерстью рану в брюшине зверя, чтобы сохранить внутри туши тепло, Улукиткан решил взяться за свои ноги. Расшнуровал олочи, стащил их с ног, оторвал примерзшие к ступням стельки и засунул их себе за пазуху, прямо к телу. Ноги были синие, холодные, как лед, без признаков жизни. Эвенк изо всех сил тер их снегом, затем шерстяными портянками, прижимал к мохнатой, теплой еще шкуре сокжоя. Повторялось то же, что и с руками: вначале пальцы зашевелились, затем появилась жгучая боль -- явные признаки оживления. Стиснув челюсти от боли, Улукиткан засовывал поочередно ноги в брюшину сокжоя и снова растирал их снегом. Потом достал из-за пазухи нагретые стельки, вложил их в олочи, завернул ступни в портянки, обулся.

Морозный ветер, будто поняв, что старый эвенк вырвался из-под власти его леденящих струй, немного утих. Улукиткан развернул убитого зверя на спину и стал свежевать. Он торопился. Работало все -- зубы, руки, нож, пока из шерстистой шкуры не вылупилась красная туша:

Старик в изнеможении опустился на шкуру. И тут только почувствовал тупую, ноющую боль в пустом желудке. Стоя на коленях, он вспорол ножом всю брюшину зверя и, запустив в нее глубоко руки, отрезал большой кусок печенки, еще теплой и пахучей. Ел ее сырую, без соли, ел жадно, много, глотая нежеваными кусками, пока не набил желудок. Глазами отыскал в темном небе Хэглэн (*Хэглэн -- Большая Медведица) и удивился: ему казалось, что уже скоро рассвет, а в действительности еще не было и полночи.

Но теперь спать, и только спать! Закутаться в шкуру сокжоя и забыть стужу, Арсена, оставшегося там, в расщелине, табор, приютившийся у подножья гольца. Улукиткан мысленно поблагодарил предков за то, что они помогли ему спастись от явной смерти их древним способом.

Он стал устраиваться на ночлег. Отсек ножом от туши заднюю ногу и положил ее на шкуру: с подветренной стороны она заменит ему подушку. Затем он половину шкуры разостлал на снегу, шерстью кверху, лег на нее, а остальной частью укрылся. Зная, что шкура, вывернутая мездрой наружу, быстро замерзнет и он окажется замурованным в ней, как в колоде, не сможет повернуться на другой бок, расправить согнутые ноги, он не укутывался слишком плотно, оставил отверстие для лица, через которое можно будет выбраться утром из этого своеобычного спального мешка.

Несколько минут старик находился в состоянии величайшего блаженства. По телу разлились теплота и какая-то удивительная легкость, будто он снова лежит, как дитя, в мягкой люльке в пору далекого детства.

Когда Улукиткан пробудился, первое, что вмиг вернуло старика к действительности, была острая тревога за спутника, оставленного в ущелье. Затем пронеслись перед ним несвязные отрывки ночных событий. Старик лежал, боясь пошевелиться, еще не уверенный, что его руки и ноги спасены, что он сможет подняться. Он долго и трудно выбирался из-под замерзшей шкуры и еле удержался на ногах. Он был весь расслаблен, как после тяжелой болезни.

Ветер давно стих. Ни одна веточка, ни одна былинка не шелохнутся, точно окаменело все после бури. В просвете между лиственницами виден был встающий из тумана голец. Горы пробуждались. Громоздились над пропастями, их вершины, и из-за скал сочился узкими полосками утренний свет. Улукиткану казалось, будто он из какого-то неведомого мира вновь вернулся на свою землю, и как бы заново увидел знакомые горы, небо, снова ощутил себя живым.

Улукиткан закинул за плечи пустую котомку, нашел бердану и поспешил в расщелину, где у приметных скал оставил под холодным сугробом Арсена. Опираясь на посох, еле держась на ослабевших ногах, он медленно уходил от мари, от жирной туши зверя, от теплой постели, уходил убежденный, что иначе человек не может поступать, и это сознание прибавляло ему сил.

Тяжело давался старику каждый шаг, каждый метр подъема. Малейший излом, незаметный в другое время, теперь казался крутизною.

Старик не узнавал расщелины. Спускаясь вчера вечером по ней, он из-за пурги почти ничего не видел, не запомнил приметные места, и теперь казалось, будто скалы повернулись к нему какой-то незнакомой стороной.

Но вот и солнце! Оно выбралось на зубчатый гребень гольца и на какое-то время замерло, будто отдыхая после крутого подъема. На западном горизонте в синеве прорезались макушки далеких кряжей. Где-то неподалеку, около каменных развалин, громко прокричала куропатка, резким гортанным криком оповещая обитателей расщелины о наступающем дне.

Улукиткан еле передвигал ноги. Но тревога за Арсена гнала его дальше, выше и выше.

За последним поворотом расщелина стала выклиниваться. Старик узнал лоб отрога, по которому вчера" сполз, но сейчас не мог найти глазами утеса, под которым оставил инженера. "Разве могло такое случиться раньше? Совсем устарел. Куда такое годится?" -- горестно раздумывал он, остановившись. Зарядив бердану, выстрелил. Далеко по глухим ложкам расползлось, потревожив утреннюю тишину, и долго забавлялось в ущельях эхо выстрела. Улукиткан прилег на снег, припав ухом к надуву, стал слушать. Нет ни шороха, ни человеческого вздоха. Где-то в глубине, под снежным покровом, чуть слышно сочилась вода. "Однако прошел утес", -- подумал Улукиткан и повернул назад. Напрягая зрение, он старался не пропустить ни одного каменного выступа, старательно рассматривал россыпушки, скалы. В поле его зрения попалась веточка хвои, торчащая из-под глубокого снега.

И сразу все разгадалось -- и каменистые развалины, и утес, и большая глыба на самом дне расщелины, возле которой был оставлен Арсен.

Под каменным навесом теперь лежал метровый снег, почти вровень с глыбой, крепко спрессованный ночным ветром. И только маленькая веточка лиственницы торчала из сугроба. Улукиткан узнал эту ветку, вчера поставленную им. Возле ветки в сугробе была норка, из которой шел парок.

-- Арсен, это я, Улукиткан!.. Ты слышишь? -- крикнул Улукиткан, наклоняясь над норкой.

Немного погодя из сугроба послышался тихий стон.

Старик сбросил с плеча ружье, размял ногами корку снежного надува и, став на четвереньки, начал разгребать сугроб. Работал ожесточенно, долго, пока не отрыл Арсена. Тот лежал на спине, расслабленный и раскрасневшийся, в жару. Он смотрел на проводника широко открытыми глазами. В них отражалось небо, разлохмаченный край утеса и сам Улукиткан. Старик заботливо потрогал лоб больного.

-- У тебя что болит? -- спросил он.

Тот раскрыл рот, пошевелил сухим языком, но ни одного слова не мог произнести.

-- Надо скорее в тайгу, -- сказал Улукиткан, -- там разведем костер. У костра и с чаем легче думать. Решим, что делать.

Он помог Виноградову выбраться из спального мешка, усадил на дошку. Снял с ноги инженера сапог, закатал штанину и осторожно ощупал темно-фиолетовую рану на рассеченной камнем коленке, уже затянутую коркой.

-- Нога заживет, худо, что простыл, -- спокойно заключил Улукиткан. -Наши предки такую боль хорошо лечили: голого в снегу катали, потом клали в теплые оленьи шкуры, и через день он был на ногах. Который слабый -- сразу умирал, ему все равно в тайге не жить... Будь ты, Арсен, эвенком, я бы непременно так сделал, а с лючи без привычки всякое может случиться...