Улукиткан отсек от туши изрядный кусок белой, как снег, грудины, несколько ребер, уложил мясо в котел и повесил его над огнем. Отхватил острым ножом часть еще теплой печенки и съел ее сырой, -- до чего же она сладкая да сочная, сама тает во рту, язык не успевает облизывать губы. Потом он отпустил пастись оленей, достал потки, постели. Хорошо бы чум поставить и эту ночь провести в тепле, но потемну не собрать шестов для остова и не хватит шкур, чтобы его закрыть, большая их часть потонула вместе с нартой и с оленями на страшной переправе. "Ничего, -- успокоил себя эвенк, -- с жирным мясом и хорошим костром можно провести ночь и под открытым небом".

Женщины, накормив сохатиной детей и уложив их спать, присели к очагу. Сквозило холодом, Ильдяна продолжила рассказ о том, что случилось с ними в этот день, начав с того, как они радовались рождению желанного сына, как хорошо началось их кочевье с Этматы. Да, видать, добрым духам надоело даром заботиться о бедных кочевниках, и они отступились. А злой Харги (*Харги -дух тайги), конечно, воспользовался этим и наказал Улукиткана и Ильдяну, отняв у них сына. Огда -- хозяйка чума -- слушала ее, и из узких щелочек ее глаз катились одна за другой теплые слезы. Она их ладонью растирала по лицу.

А на поляне догорал костер. Темнота разлилась по бескрайней тайге. Сливаясь с небом, слабо маячили во мраке заречные холмы. Ночную тишину баюкал перезвон бубенцов на шеях оленей. Наконец-то можно расправиться с голодом. Мужчины вошли в чум. Скинули дошки у входа. Присели на бревна к огню. И женщины заботливо принялись кормить мужчин.

Вначале подали чай. Он развяжет языки. Новостей у каждого полные потки. Хорошо ими обменяться.

Хозяин сидит напротив Улукиткана. Вытащив из-за пазухи самодельную ольховую трубку с длинным таволжным чубуком, он острым концом ножа почистил ее в знак уважения к гостю, набил табаком, подал ее Улукиткану. Тот прикурил от уголька, несколько раз затянулся, вернул ее хозяину.

Его зовут Нюкуландя -- большой Николай. Худой и длинный, как жердь, выглядит он старше своих пятидесяти лет. Широкое морщинистое лицо заканчивается клинообразной седой бородкой, беспорядочно смятой. Толстые, сдвинутые брови нависают над зоркими глазами, в глубине которых таится то ли печаль, то ли какая-то боль. Плечи неровные. Правое еще в юности помял амакан, от этого оно немного усохло. С детства он был обременен всеми житейскими недугами и заботами, да и сейчас жил в тисках беспросветной нужды. Это была видно по его одежде, по чуму, по утвари, по детям, по тому, как низко клонилась его голова. А в его движениях, в голосе чувствовалась покорность року.

Он допил чай, ребром ладони аккуратно вытер губы. Накинул на плечи дошку, уж очень сквозило. Подождал, не заговорит ли первым гость.

Но Улукиткан молчал. Как никогда, тяжело было у него на сердце. Он теперь не знал, куда ему вести свой аргиш, точно внезапным половодьем залило и смыло все пути, которыми еще вчера он думал кочевать.

Нюкуландя подживил огонь. В зыбке пробудился и заплакал ребенок. Ильдяна вздрогнула всем телом, захлебнулась глотком чая и закашлялась. Но она удержала слезы. А Огда подтащила к себе зыбку, взяла на руки спеленатого ребенка и, наклонившись к нему, заулыбалась всем лицом. "Счастливая!" -горько позавидовала Ильдяна. А та, словно угадав ее мысли, вдруг повернулась к ней и, все еще улыбаясь, протянула ей ребенка. Ильдяна растерялась, но, подчиняясь какому-то могучему чувству, поспешно схватила его, ловко развязала вязки на своем платье, раскрыла набухшие болью, полные молока груди, стала лихорадочно всовывать в рот крикуна упругий сосок. И обе матери молча наблюдали, как малыш, захлебываясь, глотал молоко, а насытившись, снова уснул на руках у Ильдяны...

Нюкуландя не дождался, когда Улукиткан раскроет рот, хотя принято перед началом еды послушать гостя. Он снял с огня котел с мясом, передал жене. Она знает, что дальше делать. Налил себе чаю, но пить не стал.

-- Осеневал на побережье, -- начал он тихим, кротким голосом. -- Кету добывал. Хорошо шла. Много юколы заготовил, да одной кетой ведь не проживешь. Ее никто не покупает, у всех ее сколько хочешь, даже горсти муки не выменять. Потому сюда пришел, люди сказывали, с осени тут густо держалась белка. Думал, если ладно добуду, в Удское пойду покрутиться с купцами, да не вышло. Белка оставила нам пустые гайна да редкие следки на снегу. Вся ушла в другие места. За ней на моих заморенных оленишках разве угонишься? В пустой тайге и одному не прожить, а у меня вон их сколько, -- он кивнул на спящих детей, -- шестеро на одно ружье. Вот и маюсь. Беда, друг, беда! Услышал лай твоих собак, на сердце маленько потеплело, думаю -- люди близко, может, добрый совет дадут, как, из нужды выбраться. Была бы добрая собака -- ушел бы на Эдяду-Чайдах за соболем, там его место, да где ее добыть? Возьми половину моих оленей за своего рыжего кобеля, а? Хорошо даю. У тебя еще есть две собаки...

Нюкуландя умоляюще смотрел на Улукиткана, молодого и сильного, ждал его ответа. А Улукиткан только теперь заметил, как глубоко ввалились у Нюкуланди глаза, на одном из которых было бельмо. Скуластое лицо в морщинах, исщерблено ветрами и стужей; руки жилистые, со скрюченными пальцами. И весь он какой-то нескладный, надломленный, в засаленных лосевых штанах и хлопчатобумажной рубахе неопределенного цвета.

-- Качи -- кормилец, -- задумчиво, помолчав, сказал. Улукиткан, протягивая руку к чайнику. -- Без него в тайге все равно что без ног. А те две черные собачонки, сами ничего найти не могут, даже свой след теряют, Их и даром никому не нужно... А насчет белки ты правду сказал: густо была с осени, да ушла, бросила свои, грибные запасы, подалась ближе к ельникам, холода чует. Кочуй к вершине Индикана, там должна быть удача.

Мясо ели молча, долго и прилежно. Нюкуландя вскоре отпустил на животе ремень. Подсунув под себя кривые ноги, он выхватывал из берестяного чумана дымящийся кусок мяса, прикусив его сильными зубами, резким движением ножа отсекал от него изрядную долю и, не жуя, проглатывал, после чего сладко облизывался. Так поступали все -- ловко работали ножами, набивали желудки нежеваным мясом. Потом курили, пили чай и снова ели. Хозяин толмачил о море, о нерпичьем промысле, о кете и снова возвращался к Качи, в который раз повторяя, что хоть у него ничего нет, кроме оленей, но он готов половину их отдать за собаку. Улукиткан ничего не отвечал, и они снова брались за ножи, обсасывали кости, ели и пили, пока у них совсем не отяжелели животы.

Улукиткан принес дров -- огонь не должен за ночь потухнуть, иначе его не так просто, без спичек, добыть. Хорошо, если в золе сохранится горящий уголек.

Ильдяна собрала посуду: чашки, кружки, ложки -- я по-хозяйски тщательно вылизала и облизала все, затем вытерла подолом своей широченной юбки и уложила в потку. Потом Ильдяна вышла из чума, отсекла ножом от сохатиной туши жирный пласт мяса, измельчила его, сложила в котел и, вернувшись, повесила на костер вариться. Ночью каждый может встать, выбрать в котле любой кусок сохатины и подкрепиться, чтоб теплее было спать. Когда мяса много, нечего его беречь, надо вдосталь насладиться свежениной.

Перед сном мужчины вышли из чума. После жирного мяса легко на душе, но тяжело брюху. Нюкуландя вскинул голову, осмотрел звездное небо.

-- К утру закуржавеет лес, белка рано пойдет кормиться. Э, была бы собака...

Заслышав людей, обрадованно взвизгнул Качи. Улукиткана задело за сердце это знакомое и привычное изъявление собачьей преданности. "Нет, и за стадо оленей не променяю тебя. Отдам старику даром одну из черных собачонок", -твердо решил он.

Гости устроились спать у входа в чум. Да разве уснешь в таком горе. Забравшись под шкуры, Улукиткан и Ильдяна долго и горячо шептались между собой. Не раз всхлипывала Ильдяна, в чем-то убеждая мужа. Тот тяжело вздыхал, ворочался. И уснули они далеко за полночь.

Неторопливое утро вставало из-за темных далеких хребтов. На небе потухали слабые звезды, высвеченные светом зари. Стук дятлов заглушал редкие звуки зимнего леса. С проблеском солнца проснулись птицы, послышался посвист рябчиков и щебет суетливых синиц. На холмистых отрогах прорвали туман острые вершины елей. Все было так, как вчера, как год, как сотни лет назад -неизменно.