Его дело, равно как и его богатство, устояли, несмотря на то что один век сменился другим, сменялись режимы, были войны, разражались кризисы. И дело и богатство здравствуют и поныне. По праву старшинства дедушка, которого я не знала, получил контору из рук стареющего прадеда; ныне дело принадлежит исполу моему дяде и моему отцу, а мой старший брат ждет своего часа. Учтите также, что у моего прадеда было еще пятеро детей, что все они вступили в брак, не нарушая семейных традиций, и наплодили без счета детей, и подсчитайте, сколько контор, частных банков и всего прочего могло основать все это потомство.

Существуют семьи, где по традиции сын вслед за отцом "идет" в чиновники, в купцы или офицеры. Буссардели всегда "шли" в биржевики.

Поэтому-то они образуют, продолжают образовывать - вопреки треволнениям эпохи - нечто вроде покоренного и присягнувшего на верность племени. Я родилась там, видимо, волею случая. Волею случая я стала в нашем роду воплощением мятежного духа... Хуже, чем мятежного: богемного! Все на свете относительно... Дело в том, что в глазах моих родных с самых малых лет я слыла чуть ли не дурочкой, которая не знает цены вещам. Между тем я осмотрительно тратила свои карманные деньги, вовсе не любила транжирства. Сотни матерей-буржуазок радовались бы такой осмотрительной дочке. Но меня губили сравнения. Мои родные и двоюродные братья, мои двоюродные сестры, словом, все вокруг меня насаждали традиции Буссарделей, умели вести счет деньгам и экономить деньги с такой ловкостью, с таким смаком и изобретательностью, что свойства эти весьма походили на талант. Соревнуясь на этом поприще с самого раннего детства, они делали это с таким пылом, что на фоне нашей богатой, но расчетливой молодежи я казалась безумной мотовкой.

- Она все пустит по ветру! - говорила обо мне мама, когда я была еще совсем крошкой.

И она старалась внушить мне, что со временем у меня будут свои деньги, о чем я никогда не задумывалась и чему никогда не радовалась, ибо плохо отдавала себе отчет в таких вещах.

Впрочем, по этому поводу каждый предавал меня анафеме. Как-то, примерно в то же самое время, я увидела на улице нищего. Мелких денег у меня не было, и я дала ему двухфранковую монету. Милостыню я творила из тех средств, которые нам, детям, дарили дедушка и бабушка на наши ребячьи траты; гувернантка донесла на меня, и в тот же вечер я предстала перед бабусей. Она сильно постарела и все реже и реже снисходила до бесед с нами. В особо важных случаях ее старшая дочь, а моя тетя Эмма, выполняла при ней роль толмача и рупора.

Гувернантка дала перед судилищем свои свидетельские показания, и бабуся только молитвенно воздела руки, возвела к небесам глаза и вздохнула. Но тетя произнесла целую речь. Говорила она всегда с завидной легкостью, восхищавшей родню, и имела склонность к ходячим формулам. Тыча в мою сторону указательным пальцем, она заключила свое обвинение следующими словами:

- У тебя руки дырявые; ты умрешь на соломе!

Это нагромождение образов окончательно сразило меня. Задыхаясь от волнения, я посмотрела на свои руки, и, заметив это, тетя заявила, что я совсем дурочка. Запершись в детской, я в полном смятении чувств старалась представить себе свой будущий конец. Мне чудилось, что я испускаю дух на гноище и что похожа я одновременно и на Иова и на Ослиную Кожу, а обе ладони у меня пробиты, как у святого Франциска Ассизского.

Что бы сказала тетя Эмма, если бы она видела, как я раздаю на пароходе чаевые? Хотя я накануне предназначила для этой цели достаточно крупную сумму, вдруг в последнюю минуту мне стало почему-то стыдно и я решила прибавить каждому еще немного. Бедная моя тетя, да и вся наша семья не преминули бы осудить этот порыв раскаяния как непростительную слабость и как наиболее разительное доказательство моего неумения жить.

Официанты остались довольны. Они поблагодарили меня, и в ответ я сказала им несколько любезных слов.

Это обстоятельство тоже не было бы прощено моей родней. Сотни раз мама и тетя твердили мне, что я не умею давать приказания прислуге. И что по этой-то причине я никогда не смогу вести как надо дом. Ибо в представлении обеих женщин все проблемы домоводства сводились к этому умению командовать. "Как раз по этому умению,- говорили они,- познается истинная хозяйка дома".

- Честное слово, - твердила тетя Эмма - можно подумать, что ты с детства жила без прислуги... По рождению ты - Буссардель, а разговаривать с подчиненными не умеешь!

Откуда же мне было уметь, если одно это слово вызывало во мне отвращение? Неужели трудно понять, что девушка двадцатого века, отнюдь не будучи революционеркой, воспринимает такие термины вроде "избранные" и "подчиненные" как бессмыслицу и даже прямое варварство?

Если быть совсем откровенной, я всегда чувствовала какое-то смущение в их присутствии. Я старалась понять, да и сейчас стараюсь, что они обо мне думают. И, однако, смущение это было особого свойства. Импозантные люди никогда мне не импонировали. И когда мама на наших приемах, которые устраивались дважды в год, представляла меня, девочку, какому-нибудь министру или дипломату, я, нырнув в реверансе, без всякого стеснения вступала в беседу с важным господином, что весьма его забавляло и удручало нашу семью. Столь же свободно и непринужденно я чувствовала себя с крестьянами, которых встречала на каникулах. Меня нередко застигали за оживленным разговором с кровельщиком, который приходил чинить крышу нашего фамильного особняка, или с каменщиком на авеню Ван-Дейка. Уже по одному тому, как они отвечали на мои детские расспросы, я чувствовала, что им куда приятнее болтать со мной, чем с моими кузинами; ибо даже в детском возрасте те говорили с "низшими" или свысока, или с излишней фамильярностью, в которой чувствовалась нарочитость, вернее, заискивание. Наконец, в Америке я скорее, чем любая другая французская school-girl* {здесь - студентка англ.}, усвоила принятый там повсюду фамильярный приятельский тон. Как же тогда объяснить мое вечное стеснение перед слугами? Ни те примеры, которые я с детства видела в семье, ни мое воспитание, типичное воспитание юной девицы из буржуазного круга, не могли уничтожить во мне почти физического протеста. Я не любила, когда мне прислуживают, как иные дети не любят, чтобы их заставляли прислуживать другим.