Обед шел своим обычным чередом, роскошный и торжественный. Если говорить только о кушаньях, винах, сервировке и прислуге, то вполне можно было подумать, что находишься в самом изысканном обществе. Скатерть камчатная, с вытканными сценками, изображающими сбор винограда. На крупном узоре особенно эффектен лиможский фарфор с претенциозным и немодным рисунком, но зато удивительно тонкий. Хрустальные бокалы такой тяжести, что, когда их берешь в руку и подымаешь, не сразу угадаешь, пустые они или полные. В центре стола фрукты, уложенные горкой в серебряную чашу работы Одио, поставленную на зеркальный поднос. А ведь это сервировка лишь "номер три". Я знала, что в посудных шкафах, запертых на ключ, хранятся сервизы китайского фарфора, севрская посуда с двумя переплетенными "Б":

Буссардель-Битсиу, на которой кушала еще княгиня Меттерних. И серебро времен Империи, и вазы саксонского и уэджвудского фарфора, а также различные диковинки, уже вышедшие из употребления, но тем не менее не потерявшие в наших детских глазах своей прелести; полоскательные чашки из дымчатого хрусталя, сервиз для пунша из стекла опалового.

Я знала, что в погребах почиет коллекция прославленных вин. Это тоже входило в традицию Буссарделей наравне с великолепной кухней. Но в традиции Буссарделей также заповедь, требующая грубой пищи для ума. В нашем доме утонченно лишь то, что касается домоводства. Едим мы, как вельможи, а беседуем, как привратники.

Обед, слава богу, близился к концу. Подали следующее блюдо - фазаны а-ля Священный Союз. Сложнейшее блюдо удалось на славу. Дичь запивали старым кло-вужо. Увы! если в нашей семье считается обязательным слыть знатоком вин и кухни, то смаковать их ни к чему. Наши, по-моему, поглощают эти изысканные кушанья лишь для того, чтобы укрепить свои ораторские таланты. Но о чем они ораторствуют! Искусно приготовленная дичь, старое бургундское исчезают в их ртах, чтобы, совсем как в волшебной сказке, выйти оттуда в виде коварных намеков и разной чепухи.

Я перестала слушать. Эти застольные беседы вновь беспощадно завладели мной. Погрузили с головой в буссарделевский чан, в буссарделевский навар. О семейные трапезы, сборища по два раза в день, вас, увы, не сделаешь короче! Семейные трапезы! Трапезы зависти, распрей, унижения и злобы... Именно в столовой дети слушают, Наблюдают, судят. Именно тут родители показывают себя без маски. Здесь дочери начинают опасаться своих матерей. Если бы я провела рукой по стенам столовой, обитым прекрасной кордовской кожей, более достойной украшать собою иные сборища, на кончиках пальцев осталась бы пыль моих давнишних иллюзий, никому не нужной моей нежности и погубленной моей юности.

Теперь стал ораторствовать дядя Теодор. Он тоже говорит очень громко, как и все наши. Этот голос, крикливый, внушительный, спокойный, и есть истинный глас самой семьи. А дядя говорит громче всех прочих потому, что говорит хорошо и знает об этом. Он намного превзошел свою сестру Эмму, и выражается он, ей-богу же, почти так, как писал Вольтер. И этот великолепный французский язык, поставленный на службу подобному скудоумию, производит впечатление незаслуженного дара божия, несправедливости судьбы.

Наш великий охотник был на редкость лохмат, зарос бородой чуть ли не до самых глаз. Растительность его, некогда рыжая, стала с годами желто-белой. Дядя Теодор сам похож на старого лесного зверя... Он представитель той особой охотничьей породы, оживающей только осенью. С утра до вечера он курит крепчайшие сигары, и на его бесцветных усах и бороде выступили от табака темно-ржавые пятна. Руки у него мохнатые, и шерсть на них тоже рыжая. Кроме охоты, дядя не признает никакого спорта. Но об охоте он вещает, словно о некоем обряде, заказанном черни. Когда он рассказывает о своих охотничьих подвигах, тетя Эмма подает ему реплики. Она тоже из числа посвященных: она тоже охотится; без страха смотрит на кровь убитых животных, как мужчина, может сама затравить зайца, и любимая ее история, которую она рассказывает с язвительным смехом, - о том, как одной молодой даме оказали честь: преподнесли на охоте заячью лапку, а она, взяв в руки еще теплый обрубок, упала, видите ли, в обморок.

Я невольно прислушалась к дядиным словам, он говорил:

- Был у меня сеттер, по кличке Ласковый. Делал он стойку бесподобно. Помню, в Солони я как-то собрался восвояси, дело шло уже под вечер...

Я отвлеклась мыслью от этой истории, которую, впрочем, знала наизусть. Заставила себя думать о другом. И, оказывается, слово "Солонь" не вызвало в моем воображении нашего поместья на берегу Беврона, а по контрасту вернуло к совсем иным лугам. К тем, что отныне я называла про себя прерией и где в первый раз мне открылась во всем ее величии и странности судьба пионеров Нового Света, где впервые я поняла истинные черты героев Фенимора Купера и Майн-Рида, о которых раньше судила неверно. Когда в Соединенных Штатах начинается весна, пустыня в течение нескольких недель бурно цветет. Сюда приезжают из города на машинах, чтобы полюбоваться этим чудом. Сотни и сотни миль приходится катить через царство бесплодного одиночества, чтобы наконец достичь цели - царства одиночества цветущего.

Машину останавливают на краю этого пестрого ковра, как на берегу озера. Бескрайний ковер, уходящий в беспредельную даль... И если почва чуть-чуть волниста, он сливается с горизонтом и сам становится составной частью закатного спектра.

Вы можете участвовать в десятках таких паломничеств, и всякое окрашено по-своему, в свой цвет. В пустыне Мохаве цветет синий лупинус и оранжевые poppies * {маки - англ.}, которые пригибает к земле ветер; возле Бекерсфилда - розовые вербены, а возле Силвер Лэйк - низенькие беленькие цветочки, название которых я забыла...

- Да слушай же, кисанька!

Призыв этот исходил от тети, Эммы, которая опять взяла слово! У нее имелся наготове второй рассказ. Каждый из сотрапезников, вернувшись вечером к себе домой, непременно вздохнет, подняв глаза к потолку: "Ох, уж эта тетя Эмма, каждый обед такие муки!" Но сейчас ее слушали внешне вполне почтительно и, пожалуй, это было даже искренне, ибо такова чудо стадного чувства.