- А вам? Вы-то, похоже, первый по списку...
- Похожесть, Тюхин, она штука... м-ме... обманчивая, ой какая обманчивая! Вот вы свининку-то, небось, в отличие от меня, идиота старого, ели?.. Ну, сознайтесь, ели? А?..
- Ну ел... Все ели.
- "Все", - передразнил Рихард Иоганнович, да так нехорошо, так гаденько, что у меня аж под ложечкой засосало - томительно, тоскливо.
- Экий вы... заединщик! Тьфу, глаза бы мои на вас не глядели. А ведь с виду, вроде, человек как человек...
- Вы чего, чего это? - оторопело пробормотал я.
- А то, Тюхин, что съели вы не свинью, а своего героического командира - товарища подполковника Хапова, Афанасия Петровича!..
Я помертвел от ужаса:
- Это как это?!
От рядового М. - незаурядному Тюхину
И тут уместно вспомнить, что разница между комической стороной вещей и их космической стороной зависит от одной свистящей согласной. В. Набоков "Н. Гоголь"
Майн либер фройнд!
Кем я только ни был в этой пропащей жизни моей: маменькиным сыночком, вредителем, вундеркиндом, оболтусом, песочинской шпаной, слесарем, лириком, злостным нарушителем воинской дисциплины, вечным студентом, референтом, лауреатом, делегатом, другом и братом, консультантом за штатом, профессионалом, любителем, растлителем, просто блядуном, мракобесом, антисоветчиком, горьким пьяницей, пациентом, подсудимым, шизиком, снова пациентом, сильной личностью, гражданственным поэтом, патриотом, подписантом, демократом, оппозиционером, и снова, в который уж раз, делириком, - о кем, кем я только ни побывал, прости Господи, но людоедом, антропофагом!? О-о!.. Потрясение мое было столь велико, что я, забыв прошлые обиды, кинулся в санчасть. Смертельно перепугавшийся Бесмилляев крикнул на помощь Негожего. Вели они себя как-то очень уж странно: даже не попытались мне сделать "пирисидури", отводили глаза, краснели, прятали руки за спину, украдкой переглядывались. В конце концов мне стало так тошно, что я выскочил на свежий воздух и там, под сиренью, сунув два пальца в рот, мучительно облегчился. А когда я поднял голову, он уже был там, наверху. В напяленной поперек пилотке, как всегда сонный, до пупа расстегнутый, по розовому небу шел Шутиков с трубой. Выйдя на самую средину, он привычно, как спозаранок на плацу, облизал обветренные сквозняком вечности губы и вскинул свою златую архангельскую трубу.
"Вот, вот оно - сейчас начнется!" - пронзило меня. Ноги непроизвольно подкосились, я упал на колени и, нащупав на груди марксэновский крестик, облегченно перевел дух и поднес сложенные в щепоть пальцы ко лбу. Душа моя замерла: о сейчас, сейчас!.. А между тем голова Шутикова по-мфусиански запрокинулась, щеки надулись, он даже привстал на носки, всего себя отдавая звуку, но как раз звука-то и не было, точь-в-точь, как в нашем солдатском клубе почти на каждом сеансе. Ни единой нотки не донеслось с горных высей до тюхинского слуха моего. Я точно оглох, как тогда, в Тютюноре, где подполковник Копец, заподозрив в моих струпьях малярию, обкормил меня несусветной хиной...
Горькая, невыносимо, как лекарство, горькая догадка шевельнулась в душе моей: но ведь это же... это же опять нога... все тот же - мираж!.. фантом, иллюзия, фата-моргана, Господи!.. Нету, да, похоже, и не было его никогда - этого надоблачного Шутикова. Примерещился, привиделся, как черт в углу комнаты. Как приблазнилась мне вся моя, во вдохновенных привставаниях на цыпочки, так называемая жизнь - с гонорарами, бабами, персоналками, стихами, писательской поликлиникой... Не было никакой такой жизни, милостивые государи! Имела место одна здоровенная, с белесыми, как у товарища Хапова, ресницами, все норовившая подметнуться мне под ноги, свинья. И уж коли оказалась она съеденной по неведенью, то моя ли, о моя ли в том вина, милые мои, дорогие, хорошие!?
И тут я зажмурился, и перекрестился, и прошептал:
- И даже если это так, тогда тем паче, Господи!..
И вот, Тюхин, я, как тот герой Достоевского (помнишь безымянного, смешного, возомнившего, будто он и впрямь смог совратить кого-то, человека?), как тот недостоверный, совершенно нерусский чудик, я встал и пошел, пошел... Только, увы, не к обиженной девочке, Тюхин. Поглядывая на быстро опустевшие небеса, я потащился все к той же Христине Адамовне, вернуть поднос, но, разумеется, нарвался на Виолетточку, опять всю заплаканную, с которой, чего уж греха таить, тайком встречался и до этого. Пили ректификат, пели дуэтом "Живет моя отрада..." Гнусно, горько и гнусно, Тюхин!.. "Эка невидаль - Хапов!" - сняв свои бинокуляры, шептала мне на ухо Виолетточка. - "У нас генерал-лейтенанта, депутата Верховного Совета, члена ЦК так сожрали - костей не осталось! Одна посмертная записка..." - "Предсмертная", - прошептал я, сглатывая. - "Ай, да какая разница, козлик?!"
А действительно - какая?..
Короче, когда я на цыпочках, с сапогами в руках, крался из подсобки, нелегкая меня дернула заглянуть в кафе. За столиком у окна, по странному стечению, за тем же, за которым сидели мы с Рихардом Иоганновичем, я увидел одинокого, отрешенно загрустившего о чем-то высоком, несказуемом, товарища старшину Сундукова. Я надел сапоги, застегнул все пуговицы на гимнастерке и, стараясь держаться по стойке "смирно", приблизился. Несмотря на трехметровое почти расстояние, старшина тревожно повел носом и, вздрогнув при виде меня, угрюмо вздохнул:
- Ну, шу утсвэчиваешь, садысь, раз прышул.
Я каким-то чудом не сел мимо стула.
Иона Варфоломеевич был, по своему обыкновению, трезв и в фуражке. Его стальные, в полуотвисшей челюсти, зубы ослепительно - дважды в день он их чистил асидолом и полировал бархоточкой - поблескивали. Его глаза мерцали, розовые небесные сполохи таинственно отражались в них.
Тюхин, ты ведь меня, гада, знаешь. Еще мгновение назад у меня, Тюхин, и в мыслях ничего не было, и вдруг, точно там, внутри, щелкнула некая секретная клавиша, я весь как бы разом преобразился и, глядя ему прямо в бородавку, светлыми, как в молодости, глазами, сказал:
- Эх, да чего уж теперь-то!.. Ваше сиятельство, увы мне, увы: не сберег я вверенной вам боевой техники, не выполнил вашего боевого задания!