Но в "Похождениях факира" идут его герои, среди пустяков, минуя большие города.

Перечисления, пародийные, как Стерна, разнообразные, как у Рабле, даются в романе.

Но этому стаду вещей нечего делать. Автор не спорит с ними, не восхищается ими, он только удивляется разнообразию мира пустяков".26 Шкловский, полемизируя со своим недавним утверждением, присоединился к хору хуливших роман критиков. И не зломыслие тут виной, но парадоксальная манера существования, причудливо выглядевшая на фоне времени. То, что казалось Виктору Борисовичу поиском, часто оборачивалось чем-то другим. И его утверждение: "Я не попугай, чтобы повторять одно и то же", порою казалось предательством.

Здесь стоит процитировать письмо Шкловского от 12 марта 1955 года, оно отправлено к шестидесятилетию Вс. Иванова, и в нем говорится следующее: "Я много потерял, Всеволод, из тех даров, которые мне дала судьба. Веру в тебя, понимание твоих сил я не потерял.

Как случилось, друг, что мы сделали так немного?

Друзья были хорошие, тебя не ругали, ты не болел и в каждой строке я узнаю твою силу.

Между тем только две книги, две вещи на подмостках.

В чем виноват ты?

Перед тобою тоже виноваты.

Я виноват в том, что забился в куст, как птица во время дождя.

Видишь, пишу о себе.

Но ведь я верю в факира, верю в работу Сизифа, знаю вес камней, которые ты катишь всегда в гору.

Ты человек нашего времени. Оно тебя родило. Мне очень тоскливо, Всеволод. Я скучаю во время юбилеев. Вот и жизнь прокатилась. У тебя не согнута спина. Ты много успеешь.

Когда-то ты упрекнул меня рассказом, о котором, вероятно, забыл. Человека, который побеждал, унесло море, и о нем вспомнили, а он вернулся разбитым.

Этот рассказ был правдой.

Не отвечаю упреком на упрек, но я хотел бы увидеть тебя счастливым. Время мало дорожило такими своими людьми, как ты. Казалось времени, что оно будет рождать непрерывно.

Милый друг, в самовольной разлуке с тобой пишу тебе о том, что верю в твой высокий талант, в то, что ты начал как гений".27

Что стало причиной такого письма? Кем-то высказано мнение, что причины были попросту житейскими: В. Б. Шкловский сменил квартиру и уехал из Лаврушинского переулка, где в одном подъезде писательского дома они жили со Вс. Ивановым долгие годы. Кажется, причина иная.

Может быть, дело в поступках, о которых так любят поминать мемуаристы, ставя их в вину Шкловскому, - например, поведение его при обсуждении повести Зощенко в 1943 году (а ведь потом было еще интервью, данное провинциальной газете, где Шкловский высказался по поводу присуждения Пастернаку Нобелевской премии)28.

А между тем многое изменялось. Наступили времена, когда не только политическое прошлое, подвергалось переоценке, но и культура прошлого, запретная прежде, охаиваемая, нет, не возвращалась, припоминалась.

Давно уже люди думали о таких переменах и ждали их, давно уже пытались осмыслить их, еще не наступившие. И сколь странным выглядело это переосмысление, к примеру, у Шкловского: "Виноват я один, потому что все остальные работники тогдашнего Опояза... были целиком с Октябрьской революцией".29 Сказано искренне и страшно. Возможно, самое страшное, что Виктор Борисович отстаивал свою теперешнюю позицию со свойственным ему задором, с полемическим блеском: "Меня на Западе упрекают в измене самому себе и принимают мое наследство.

Я должен стоять прямо, но так стоит только колос, из которого вытекло зерно, должен стоять на одном месте, как стоит кол, вбитый в землю. Не менять своей позиции, как скелет в могиле.

А я хочу изменяться, потому что не устал расти".30

Пытался переосмыслить прошлое и Вс. Иванов - начиная с 1949 года и вплоть до смерти в 1963 году он работал над романом "Поэт". Много позднее фрагменты этой неоконченной книги были опубликованы31.

В центре романа два героя - Поэт и его оппонент, о котором говорится: "Друг Поэта "Кающийся", несколько старше его. Он много лет - иногда и "помимо воли" [...] - мешал Поэту в его работе. О чем Поэт [...] мог и не знать: ведь проступки Друга истолковывались Врагами часто более враждебно, чем предполагал его Друг. И Друг об этом, разумеется, не знал".32

Поэт думает о нынешнем своем положении, о том, что его не печатают, хотя в литературных кругах считают "старик известен"32, а поскольку издавать его новые произведения "страшно", его переиздают - и тут же всплывает воспоминание о "Погибших мечтаниях"33.

Диалогический роман (в прямом смысле слова), герои беседуют на знакомые темы: о рекламе и саморекламе в творчестве, о "Серапионовых братьях", о формализме, о проблемах формы и сюжета34. И загадочная поначалу фраза становится понятна: "Детективное мышление, даже и у людей, никогда не читавших детективных романов, - ядовитые газы, которые трудно истребить".35

Мешанина из партийных цитат, теоретических гипотез и культурных реалий приобретает цельность, когда читатель сравнит реплики Друга со стилем Шкловского, система ассоциаций в его рассуждениях сродни ассоциациям в поздних книгах Виктора Борисовича - Стендаль, Лев Толстой, Пушкин, Гете, Сервантес, Шекспир. И рядом афоризм в стиле Шкловского: "Микеланджело не очень был велик ростом, но он оставил после себя "Давида". И мы мерим Микеланджело по "Давиду", а не по скелету художника"36.

И даже в такой мелкой детали, как то, что Друг щупает пиджак Поэта и на ощупь определяет, что материал не ручной выработки, а фабричной, предстает Виктор Борисович, знаток ремесел и производств.

Еще один "двойной портрет", и теперь последний. Поэт, "который тоже не без проступков", и его Друг спорят, спорят. И черты их совсем смешались, непонятно, где портрет, а где автопортрет. Каяться можно вслух, а можно шептать беззвучно. Можно класть земные поклоны, вымаливая прощение у мира, а можно строить здание или покаянно писать картину37. Можно вглядываться с тревогой в зеркало, а можно смотреть в чужие глаза и видеть себя самого. Как бы то ни было, автор подводит черту - жизнь прошла.

Пора подвести черту и в этом сочинении. Три произведения, где решаются сходные вопросы, а книги вовсе не схожи. Почему? Потому что это был долгий диалог, в котором говорившие и слышали и не слышали друг друга, додумывая неуслышанное, диалог, который не был закончен. Разговор шел трудный и нелицеприятный, раздавались резкие слова, но никто никого не осуждал, потому что, как записал Вс. Иванов в дневнике: "Есть истины более достоверные, чем наши отречения".