Изменить стиль страницы

Скала эта — огромный камень, покрытый густым лесом, — совершенно безлюдна; лишь дикие звери да морские птицы искали на ней убежища, и она защищала их от налетов Западного Ветра; но вот он выгнал их в злобном гневе, и на этой полоске суши занял свой последний рубеж в битве с Четырьмя Мужами. Бледнолицые называют это место Мысом Грей, но индейцы по-прежнему говорят о нем, как о Поле битвы Западного Ветра. Вот он собрал все свои могучие силы и обрушил с каменистых круч на идущее каноэ. Он поднимал мощные ураганы; он заставлял море в бурной ярости биться и клокотать по узким стремнинам. Но каноэ подходило все ближе и ближе, непобедимое, как сам этот берег, и сильнее самой смерти. Едва нос его коснулся суши, как Четверо Мужей поднялись во весь рост и повелели Западному Ветру прервать свой боевой клич. И как ни был могуч Западный Ветер, его голос дрогнул и с оборванным воплем перешел в легкий посвист, затем упал до шепота, а потом и вовсе угас, уступив место полному молчанию.

— О ты, злодей с недобрым сердцем! — вскричали Четверо Мужей. — Ты был великим божеством, таким, что даже Сагали Тайи не мог навсегда покончить с тобой, но отныне ты будешь жить на пользу, а не во вред человеческому роду. На этом самом месте ты превратишься в камень и станешь ветром только тогда, когда пожелает того человек. С этого дня жизнь твоя будет отдана на благо людям; и когда рыбак, вышедший в море, попадет в штиль за много миль от родного дома, ты наполнишь его паруса, освободишь его лодку из плена затишья, послав попутный ветер. Ты будешь стоять там, где стоишь, все грядущие тысячелетия, и тот, кто прикоснется к тебе лопастью весла, вызовет нужный ветер — желанный ветер, который понесет его к дому!

Мой молодой тилликум окончил свое предание. Его большие глаза глядели на меня торжественно и задумчиво.

— Я хотел бы показать тебе скалу Хомольсом, — сказал он. — В ней заключен тот, кто был когда-то Тайи Западного Ветра.

— А тебе случалось попадать в штиль у Мыса Грей? — спросила я.

— И не раз, — отвечал он. — Но я всегда подгребаю к скале, касаюсь ее концом весла, и, куда бы ни лежал мой путь, попутный ветер всегда приходит ко мне, если подождать немного.

— В твоем народе, конечно, все делают так? — спросила я.

— Да, все, — отвечал он. — Люди поступают так уже сотни лет. Видишь ли, чудесная сила скалы ничуть не утратилась с годами, ведь ее постоянно питают незамутненные воды моря, сотворенного Сагали Тайи.

ТУЛАМИНСКАЯ ТРОПА

Доводилось ли вам когда-либо проводить отдых в долинах Сухопутного Пояса? Раскачиваться дни напролет в шатком дилижансе позади четверки лошадей, пока какой-нибудь Курчавый или Николя Нед правит вожжами, направляя смышленых приземистых коренников и пристяжных по страшным горным тропам, что вьются, словно красновато-коричневые клубки паутины, по холмам и провалам округов Оканагана, Николя и Симилкамина? Если да, то вы слышали зовы Скукум Чаков, как именуют их индейцы чинуки, — стремительных ниспадающих ручьев, что прокладывают путь через каньоны с песней, мелодия которой столь сладостна, столь проникновенна, что еще много лун ваш чуткий слух повторяет ее эхо, и все грядущие годы будет слышаться вам голос этих горных речек и взывать к возвращению,

Но настойчивей всех напевов звучит переливистый смех Туламины, ее нежный голос куда звучнее, куда выше горловых громов Ниагары. Вот почему у индейцев округа Николя по-прежнему живо давнее поверье о том, что в Туламине заключена душа юной девушки, слившейся с чудесами и дивами ее прихотливого русла. Душа эта никогда не сможет вырваться из каньонов, подняться над вершинами и последовать за себе подобными в край Счастливой Охоты, потому что свой смех, рыдания, одинокий шепот и безответный призыв к спутникам она согласилась вплести в дикую музыку вод, что вечно звучит под звездами Запада.

Пока лошади ваши с трудом взбираются все выше почти отвесной тропой, что ведет из долины Николя к вершине, у ног ваших раскидывается рай: краски неописуемы, открывающаяся панорама захватывает вас. Вновь возвращаются к вам юность и кипенье взволнованной крови. Но вот вы, поднявшись к вершине, внезапно успокаиваетесь под действием окружающей тишины, безмолвия столь священного, что кажется, будто весь мир вокруг кадит курильницей перед алтарем какого-то подернутого дымкой отдаленного собора! Хор голосов Туламины еще далеко впереди, по ту сторону перевала, а пока вершины Николя творят молчаливую молитву, что проникает в душу человека перед тем, как первые величественные звуки сорвутся с органных высот. В этом долгом подъеме по тропе, от мили к миле, умолкает даже стаккато длинного черного змеистого кнута возницы. Он позволяет животным безошибочно выбирать свой путь; но, едва перевалив через вершину, зажимает поводья в стальной руке, издает резкий, низкий посвист, над ухом лошадей раздается щелканье кнута — и начинается стремительное падение вниз по склону. Оно осуществляется в галопе. Повозка раскачивается и мотается, проносясь по тропе, едва проложенной в чаще леса; повороты порой столь круты, что головы лошадей пропадают из виду; пока они увертываются от серых скал, царапающих ободья слева, справа лишь какой-нибудь фут отделяет кромку тропы от разверстого зева каньона. Ритм копыт, посвист и щелканье бича да время от времени шорох камешков, взметенных колесами и срывающихся в глубину, нарушают святую тишину. Но над всеми этими ближними звуками, кажется, царит неясный шепот, который становится все нежнее, все мелодичнее по мере того, как вы близитесь к подножью, где он перебивает все более грубые звуки. То голос беспокойной Туламины, что смеется и пляшет, убегая по каменистому горлу каньона, тремястами футами ниже. Потом, вслед за песней, открывается вид на саму реку в белом дымчатом наряде, на ее бесконечные пороги, брызги ее водопадов. Она столь же прекрасна для глаз, как и для слуха, и индейцы считают, что именно здесь, где тропа извивается над водами вдаль на многие мили, река принимает в себя душу девушки, что и доныне нераздельна с окружающим очарованием.

Это случилось во время одной из ужасных войн, бушевавших между племенами долины еще до того, как следы белого человека появились на индейских тропах. Никто не помнит теперь причин войны; думают, что велась она просто за превосходство, под действием того первобытного инстинкта, что доводит вожаков бизоньего стада до единоборства, а человеческих вождей до кровопролития. То была жажда власти — единственный варварский инстинкт, который еще не в состоянии искоренить цивилизация среди всех враждующих народов.

Годами длилась война племен за земли в долине. Мужчины сражались, женщины прощались с павшими, плакали дети, как и ведется с начала времен. Казалось, то была неравная битва: старый, опытный военный вождь с двумя своими хитрыми сыновьями выступал против одного-единственного молодого воина с Туламины. Обе стороны имели преданных сторонников, обе не знали равных в храбрости и мужестве, обе были решительны и честолюбивы, обе были искусными воинами.

Но если на стороне старика были опыт и два других настороженных ума-помощника, то на стороне молодого — лишь превосходство всемогущей юности да непобедимое упорство. Но в каждой битве, в каждой перестрелке и рукопашной схватке юноша мало-помалу одерживал верх, а старик шаг за шагом уступал. Многолетний опыт постепенно, но неуклонно поддавался силе и энергии молодости. И вот однажды они сошлись лицом к лицу, один на один — старый, весь в шрамах войны, вождь и юный, увлеченный боем, воин. То был неравный поединок, и в итоге короткой, но жестокой схватки молодой поверг старого на колени. Встав над ним с занесенным ножом, воин с Туламины насмешливо рассмеялся, а потом сказал:

— Хотел бы ты, враг мой, назвать эту победу своей? Если так, я дарю ее тебе, но взамен потребую от тебя твою дочь.

На миг старый вождь замер в изумлении, глядя на своего победителя. В юной дочери он видел лишь ребенка, что играл на лесных тропах да послушно сидел дома рядом с матерью, сшивая маленькие мокасины, плетя корзиночки.