Еврейского поэта Кушнерова, командира пехотного полка, израненного на войне и награжденного орденами боевого Красного знамени, вытащили из дома и повезли на казенной машине на собрание, требуя, чтобы он, как герой, осудил сионистов и космополитов. Зубы у Кушнерова были выбиты осколком в бою. По дороге на собрание он незаметно выбросил из машины зубные протезы, чтобы лишить себя возможности говорить. И когда его вытащили на трибуну, Кушнеров только шамкал, не произнося ни единого внятного слова. Что он говорил, осталось навеки неизвестным.

В эти же дни, поздним вечером, почти ночью, я был у Эренбурга, пили чай. Неожиданно раздался звонок. Эренбург открыл дверь. У порога стоял народный артист Образцов. Эренбург подошел к нему, чтобы помочь снять шубу. Но Образцов резко сказал: "Нет, нет, раздеваться я не буду и в дом не войду. Я пришел сказать, что, как русский человек, до глубины души возмущен позором, в который ввергают мой русский народ негодяи и провокаторы. Я пришел сказать, что не считаю их русскими... Честь имею..." И ушел. Даже Эренбург, видавший виды, сидевший во всех "красных" "белых" тюрьмах, не мог выговорить ни слова. А, придя в себя, заговорил какой-то любимой им картине, чтобы не комментировать слова Образцова. Такая была ночь.

В 1953 году началась борьба с врачами-отравителями. В один из мрачных дней я пришел к поэту Михаилу Луконину. Он хмурился и возился с футбольным мячом (Луконин когда-то играл за команду мастеров, которая называлась "Трактор", вместе с выдающимся футболистом, заслуженным мастером спорта Пономаревым). Луконин повел меня в ванную комнату, включил воду и под ее шум тихо сказал: "Один врач может быть отравителем, если он душевно больной. Два - никогда...". Это был голос русского крестьянина с Волги, из деревни, прозвучавший сквозь шум водопроводной струи. Вообще-то люди моего поколения говорили друг с другом только на улице и только вдвоем, без третьего, то есть без свидетеля.

Одного знаменитого медика, всемирно известного кардиолога, забыли арестовать. Он сидел дома, ждал, читал, может быть, самую пессимистическую книгу Святого писания "Суета сует и всяческая суета"... Я спросил, почему он читает именно ее? Профессор ответил: "Помогает. Все суета".

Под колеса этого побоища попал и я. Все же попал. Два писателя сделали обо мне по одному разгромному докладу каждый.

Любопытно, что обвинен был я, кроме всего прочего, в любовании человеческими страданиями на войне, в ее деромантизации, а через 35 лет выученик тогдашних погромщиков в журнале "Наш современник" обвинил меня в романтизации войны. Успеют ли снова обвинить в деромантизации?

----------------------------------------------------------------------

ВЗОЙТИ НА ЭШАФОТ,

ЧТОБЫ ВОСКРЕСНУТЬ...

(Интервью с Чингизом Айтматовым)

В 1937 году отец писателя, партийный работник, слушатель Института красной профессуры в Москве, был репрессирован. В этой связи Чингиз Торекулович вспоминает: "Наша семья переехала в аил. Вот тогда и началась для меня подлинная школа жизни, со всеми ее сложностями". А что может быть сложнее, чем труд земледельца? Этим он занимался с десяти лет. Мать работала счетоводом, Чингиз ходил в русскую школу. В годы войны работал секретарем сельсовета, налоговым инспектором. В 1946 году после восьмилетки поступил в Джамбульский зоотехникум. Закончил его с отличием, после чего пошел учиться в Киргизский сельскохозяйственный институт. В 1956 году будущий писатель поехал в Москву, на Высшие литературные курсы. Затем редактировал журнал "Литературный Киргизстан", а пять лет работал собкором газеты "Правда".

"Литература, - говорит Ч.Айтматов, - должна самоотверженно нести свой крест вторгаться в сложности жизни, с тем чтобы человек знал, любил, тревожился за свое доброе, лучшее, достойное в себе, в людях, в обществе. В этом я вижу истинное назначение искусства".

Писатель остался верен своему слову...

"...А побоище длилось. Врезаясь на машинах в гущу загнанных, уже выбивающихся из сил сайгаков, отстрельщики валили животных направо и налево, еще больше нагнетая панику и отчаяние. Страх достиг таких апокалиптических размеров, что волчице Акбаре, оглохшей от выстрелов, казалось, что весь мир оглох и онемел, что везде воцарился хаос и само солнце, беззвучно пылающее над головой, тоже гонимо вместе с ними в этой бешеной облаве, что оно также мечется и ищет спасения и что даже вертолеты вдруг онемели и уже без грохота и свиста беззвучно кружатся над уходящей в бездну степью, подобно гигантским безмолвным коршунам. А отстрельщики-автоматчики беззвучно палили с колена, с бортов уазиков, и беззвучно мчались, взлетая над землей машины, беззвучно неслись обезумившие сайгаки и беззвучно валились под прошивающими их пулями, обливаясь кровью..."

Это строки из нового романа писателя "Плаха", опубликованного в журнале "Новый мир". Мы не случайно начали с трагической линии произведения, вообще характерной для творчества Чингиза Айтматова. Критик Е.Сидоров, выступая на страницах "Литературной газеты", заметил: "Между тем, творчество Абрамова, Быкова, Айтматова, Распутина, Бондарева, Астафьева, Воробьева и Адамовича позволяет поставить проблему трагического как одну из жизненно важных, имеющих прямое отношение к историческому оптимизму". С обсуждения этого утверждения и началась наша беседа.

- Чингиз Торекулович, я, честно говоря, не совсем понимаю, что такое "исторический оптимизм". Как непонятно и другое: почему критики да и писатели в последнее время это самое трагическое в литературе возводят в ранг небывалого откровения? А ведь во все времена трагическое неотъемлемая, а, пожалуй, и главная часть - было предметом литературы.

- Вы совершенно правы, когда говорите о трагическом в контексте отображения действительности в литературе. Ничего нового в этом нет. Настоящая литература не чуралась темных, разломных сторон жизни. Впрочем, когда-то в нашем искусстве на этот счет были совершенно другие взгляды, чему есть закономерное объяснение. Молодое послереволюционное общество создавало свою культуру и, в том числе литературу, под знаком социалистического реализма. Литература - мощный фактор самосознания и художественного видения, и революции надо было, чтобы искусство и литература встали на ее сторону. Так с их помощью шло проникновение идей революции в сознание широких слоев народа. И тогда появилось такое понятие, как оптимистическая трагедия. Наиболее характерна для этого периода пьеса Вс. Вишневского с тем же названием. Но постепенно в показе действительности с помощью художественных средств слово "трагедия" отошло на второй план, уступив место всеобщему оптимизму. Если вначале "оптимистическая трагедия" играла положительную роль в преодолении трудностей на пути строительства социализма, то впоследствии отрицание трагического приняло уродливые формы. А это привело к тому, что все мало-мальски негативное в жизни, не совпадающее с нашими целями и желаниями, стало для литературы непрошеным гостем. Более того, отрицательные явления жизни как бы не замечались и уж тем паче не могли стать предметом не только освещения на страницах книг, но даже поводом для размышлений. Сложилась, прямо-таки анекдотическая ситуация: конфликты художественных произведений строились на борьбе хорошего с лучшим.